другой. И это никому не в укор и не в заслугу. Просто место это есть, и оно должно быть занято.
Кроме вещей, людей и кумиров были и еще существа, которые определяли… Не знаю, как бы это сказать…
Зимой у меня обнаружили порок сердца, следствие перенесенного на ногах гриппа. Три месяца пролежал я в постели, не чувствуя даже легкого недомогания, каждую минуту мечтая вскочить и пробежаться по комнате.
Комната, в которой я лежал, была длинная и темная. Угол у печки отгораживался вишневой занавеской с белыми цветами. За ней стояла изъеденная древесным жучком фисгармония. Как раз перед болезнью я упросил родителей забрать ее у соседей, собиравшихся выбросить инструмент на чердак.
Музыка представлялась мне чем-то вроде темного моря, в котором я хотел плыть, не мечтая о береге, успокоении и участии человека. Да, я был готов, я хотел отказаться от всякого человеческого участия, я чувствовал в себе силы быть свободным, я, которого обещали привязать к постели веревками, если я попытаюсь еще хоть один раз покинуть постель без разрешения родителей.
Скорее всего, именно тогда я был близок к истине, хотя дело закончилось средним музыкальным образованием, бренчанием на гитаре в утомленной к утру компании, а путь оказался усеян подавленными гроздьями всяческих отношений. Но это другая история.
Так вот, по ночам из-за вишневой занавески ко мне выходил глиняный лысый доктор. Он подолгу разговаривал со мной, брал меня за руку, и мне казалось, что этот огромный улыбающийся доктор влечет меня к смерти.
Ключ ко многим фантазиям и видениям детства утерян навсегда. Не знаю, почему это был доктор, почему он был глиняный. Да и глиняный ли? Если и глиняный, то до обжига глины, пока она еще легко поддается деформации: собрать морщинки на лбу, улыбнуться, совершить плавное движение кистью руки. Нет, он был, конечно, живой, не глиняный. Но вот почему я боялся его? Ведь он был добр…
Еще был я в детстве
Я, разумеется, чтил того, кто придумал жизнь и меня в ней. Но если Бог скажет «нет», когда я всей силой своей интуитивной убежденности уже успел сказать «да», то, значит, он просто ошибся. Он остается все равно Бог, но ведь всякое бывает. А я все равно буду жить так, как я живу. Не потому, что я больше Него знаю, а потому что именно Он так мне положил.
Может быть, забыл?… У Него и так дел много. Но я ведь и шепот слышу.
Воспитывать бы детей так, чтобы в тисках воспитательской суровости их глаза покрывала не злость и обида ущемленного, а чтобы расцветала в них мечта о летнем ветре и необъятном просторе, который они преодолеют, когда, наконец, отпустят.
Но ведь никогда не отпустят. Мы-то знаем. А потому заблаговременно причитаем и поглаживаем гадкого утенка: «Красавец, лебедь мой…»
И правильно. Обещания будущего расцвета, быть может, самая питательная пища. С чем, к сожалению, первыми согласятся коммунисты.
Но другого выхода нет. На все возрасты и времена – один рецепт. Приласкай меня бескорыстно, и я тебе отвечу такой мерой сокрытого пока от меня самого дара. А иначе затеряюсь в темных, неизвестно кем контролируемых переулках и – поминай, как звали, вариантов еще больше, чем на свободе.
Ждать пользы от ребенка глупо. Быть обаятельным бесперспективно: он скоро вырастет, изменятся масштабы и пристрастия. Даже имя твое может выпасть из его памяти.
Ребенок восхищается ясным ответом, но душой тянется к абсурду. Взрыв пока еще ближе ему, чем храм. Для него весь мир в комплоте, смысл интриги еще не понятен, роль Спасителя дарована ему, но в этом даже самому себе боязно признаться. Он искусственно подогревает тайну, длит бессмыслицу. Чем она очевиднее, тем огромней предстоящее открытие. Он хохочет. Солнце только еще встало над горизонтом. Тени огромны. Его – больше всех.
Бессмыслица продуктовыми муравьями щекочет мозг. Он еще такой маленький, что может обнять жалостью целый город. Смысл – игрушка взрослых. А мы – играем?
Мертворожденные репутации, карманные чиновники, правдолюбцы-демагоги и гебисты-разоблачители, ангажированные нищие… Партийный сутенер, жертвующий деньги на марципановые столичные храмы. Наконец, наши новые безымянные герои – проститутки и киллеры.
Искусство прозрело: оказывается, эти злоумышленно оступившиеся и высоко обеспеченные изгои тоже люди и у них есть чувства. Абсурд, но отнюдь не детский. Напротив, его, кажется, создают в основном люди, не прошедшие в детстве школу творческого абсурда. Такое постоянное пополнение кадров кафкианской реальности.
После долгих лет борьбы и выкорчевывания, художников посетила вдруг созерцательность и патрицианская отстраненность. Никакой там «милости к падшим», никакого негодования и брезгливости, конечно. Просто воскресное любопытство посетителя зверинца и постоянного читателя криминальных хроник. Зрители и читатели откликаются сочувственно.
Пейзаж живет контрастами. Там чуть не целые народы ищут «черный ящик» разбившегося в горах самолета, тут бриллиант, выпавший из клюва