Однажды, когда он болел, Рацлава перебирала их пальцами. А Эйсо, лет семи или восьми, метался на постели и бредил.
Рацлава выдохнула, вытягивая из свирели еще одну нить. Братья не были плохи. Иногда Ойле делал ее жизнь чуть счастливей – приносил эдельвейсы, как другим сестрам, и выпускал из дома. Разговаривал не особо часто, но Эйсо и вовсе предпочитал ее не замечать. Хотя никогда не обижал и наедине мог передать чашу или помочь найти стул. Наверное, им было тяжело увозить Рацлаву в Черногород, чтобы продать купцу и закрыть старый отцовский долг, – они не Хрольв.
Это было правдой, и Рацлава не могла дольше отравлять им жизнь.
Тогда она думала, что это будет стоить ей семьи и дома. Оказалось, большего.
Хрольв был младше Рацлавы на год и считал, что слепота выела ее разум. Он относился к ней как к не особо смышленому животному, прибившемуся к дому: нельзя гнать, пока отец не разрешит. Теперь разрешил. И Хрольв думал, что Рацлава, как и глупый зверь, способна понять только разложенные на слоги, мелодичные слова.
Он всегда так к ней обращался, неискренне вежливо. Напускная нежность, смешанная с запрятанным презрением. Хрольв состоял из совершенно гладких, но скользких нитей, и Рацлаве никак не удавалось ухватить их. Она не слышала, как брат рыдал над ее свирелью, и ей было жаль.
Знал бы ты, чем все обернется. Что купец, заплативший за пастушью дочь, не удержит в своих стенах историй о чарующей свирели. И что Рацлаву назовут драконьей невестой и караван повезет ее на восток.
– Что это, ширь а Сарамат? – встрепенулась Хавтора. – Мне кажется, твоя свирель поет на разные голоса.
Повозка скрипела и качалась, жгуты тумана стелились у колес и лошадиных копыт. Дождь лил, как из прохудившегося корыта Сестры ветров. Ребра темно-синих гор расплывались у горизонта, и снег на их вершинах тонул в грозовом мареве. Вместо ответа Рацлава отпустила свирель и поднесла к слепым глазам правую руку. Скрюченную, как птичья лапка, в свежих порезах и порванных белых лоскутьях. Она долго держала ее перед собой, будто могла видеть лунки крови в сгибах пальцев и кривые линии на ладони.
Рацлава высунула кончик языка и почувствовала вкус железа. Раньше, когда свирель раскалывала кости, было хуже. Ингар говорил, что ее губы выглядели так, словно кто-то бил их стальной рукавицей. Но теперь, спустя пять лет, от влажно-кровоточащего, почти бескожего рта остались лишь трещины и маленькие язвочки.
– Мне кажется, гар ину, я слышу имена. – Хавтора зябко повела плечами, и с жестких седых волос сползло покрывало. С мягким шорохом соскользнуло до татуированного плеча: Рацлава представила ночной огонь, горячий шепот и смятые кошмы в шатрах. Она хочет, хочет соткать из этого свои полотна. Из этого – и еще многого. Из того, что принадлежит сотням людей. Ей мало их восторгов и слез, смеха и танцев под красивую музыку. Ей нужны они все. Их звуки и запахи, умения, мышцы и кости. Языки и лица, голоса.
– Такого не может быть, – проговорила рабыня. Она поправляла покрывало, устраиваясь на подушках, как кошка, – казалось, ее тело не затекало и не даже не думало болеть. Старуха впервые посмотрела на Рацлаву иначе, прищуренно.
– Не может, – едва вслушиваясь, сказала девушка. Она пыталась разогнуть пальцы.
Глаза у Хавторы стали хитрые, в цвет латунного рабского ошейника.