красные – просто разбойники, воюющие не пойми за что и против всех; много развелось их в последнее время!
Я поплелся через поле, с трудом выдирая ноги из норовившей поглотить их жижи. Тут один из всадников толкнул меня винтовкой в спину и сказал:
– Гли-ко сюды, офицерик: твоя доля!
Я медленно повернул голову.
По правую мою руку зияла яма, заполненная до половины смесью дождевой воды, грязи и изрубленных в куски человеческих тел.
– Гиньоль… – прошептал я.
– Кто?!
Конвоир вдруг рванул коня за узду, подняв его на дыбы, и измазанные грязью копыта взвились над моей головой. Замахав руками, я рухнул прямо в смердящие останки.
Грянул, заглушая шум дождя, издевательский хохот. Снова и снова карабкался я из ямы, и всякий раз меня сталкивали сапогами и прикладами вниз, на слизистую кучу изувеченной плоти. Я падал в зловонное месиво, поднимался и снова лез, а сверху скалились лица, лишь отдаленно похожие на человеческие.
Наконец сильные руки подхватили меня за плечи и выволокли на землю. Рукоять нагана врезалась мне в затылок…
ВСПЫШКА!
В этой ослепительной вспышке я увидел ЕЁ.
Наверное, я никогда не смогу как следует описать ее. Можно передать словами эту странную, пугающую красоту – темный шелк волос; бледное, словно из мрамора выточенное лицо с изящным носом и чувственными губами; и оживляющие эту мертвенную белизну глаза, огромные, бездонные, полные какого-то детского удивления и недетского страдания; сверхъестественная грация в каждом движении… Но никакими словами не выразить чувств, которые вызывала она одним своим видом.
В том, премьерном, спектакле Безымянная носила имя Адель, пьеса же, открывавшая «Все зло мира», называлась «Потерянный рай».
Беспутный муж не вынес гнета долгов и пустил себе пулю в лоб, оставив красавицу-жену на растерзание кредиторам. Подобно воронью налетели они на бедняжку Адель, не скупясь на угрозы и оскорбления, которые она сносила с кротким достоинством.
Финал был ужасен: Адель безжалостно вышвырнули на улицу, где она, блуждая в поисках ночлега и пропитания, вскоре наткнулась на банду оборванцев. Напрасно молила несчастная о пощаде – озлобленные обитатели городского дна набросились на нее всем скопом.
Они избивали ее, таскали за волосы, били ногами в живот, пока она не начала захлебываться кровью. Они разорвали на ней одежду, разложили жертву на мостовой, и в то время, как один, навалившись сверху, содрогался от скотского наслаждения, остальные с гоготом растягивали ее руки и ноги.
На смену первому насильнику пришел второй, за ним третий, четвертый…
Потом в ход пошли дубинки, ножи и камни, и когда бродяги закончили, в страшном кровавом месиве уже нельзя было признать человеческое существо.
Публика сидела в потрясенном молчании. Когда же занавес опустился, глухой ропот прокатился по залу, нарастая, превращаясь в гул, пока кто-то не крикнул визгливо:
– Да ведь ее впрямь убили!
Какая-то дама отчаянно завизжала. Поднялся страшный гвалт. Одни кричали, что нужно звать полицию, другие призывали учинить над труппой расправу своими силами. Молчали лишь те, кто от ужаса и отвращения лишился чувств. Как вдруг занавес вновь поднялся, и Безымянная – слава богу! – живая и здоровая, хоть и в изодранном платье, стояла на сцене, держа за руку щуплого усатого человечка в круглых очках и с тростью под мышкой. Я решил, что это, должно быть, Сен-Флоран. Отвесив короткий поклон, они шагнули назад, и занавес опустился.
Загремели аплодисменты. В возгласах зрителей слышались восторг и облегчение.
Так все же трюк, подделка! Казалось, все происходит на самом деле… На долгое время нас погрузили в один из кошмаров, таящихся на темной стороне бытия. Не было ни актеров, ни сцены – лишь живые люди и нелюди, лишь реальность, пронизанная жестокостью и страданием. Не было музыки – только слова, только крики, только стоны боли и плач.
То была сама жизнь и сама смерть, и никакой парижский Гиньоль не смог бы соперничать с ними.
Прежде чем зрители потянулись на выход, я выскользнул из ложи и тщательно запер дверь. Сердце лихорадочно колотилось, по телу пробегал волнами озноб. Я спустился на первый этаж и уже собирался выскользнуть с черного хода, как вдруг на плечо мне легла рука.
– Добрый вечер,
Я в испуге обернулся. Передо мной стоял Сен-Флоран; в тусклом свете его очки зловеще поблескивали.
– Насколько я помню, – произнес маленький француз, – на наших афишах совершенно ясно указано, что малолетние не допускаются.
Голос у него был вкрадчивый, с присвистом, к тому же он слегка покачивался, опираясь на трость, что усиливало сходство с очковой змеей.
– Извините, – пробормотал я, понурив голову.