каждого наборщика свой линотип. И черт его знает, чего он там понабирает, а мне отвечать.
– Господи, – удивлялся он, – какая допотопная система.
– А больше тебя ничего не удивляет?
– Нет, – пожимал он плечами. – Ты про стиль? Ну так это вечная история. Это вечность. Партия и правительство – они вечны, как Кощей бессмертный. Понимаешь?
Вот такие веселые разговоры они вели, но и эти разговоры не оставляли в ее душе ощущения окончательного ответа на заданные вопросы. Ну хорошо, она ничего не понимает в политике. Но в русском языке она понимает!
Как может обостряться «противоборство вокруг дальнейших перспектив»? Как можно делать подряд столько одинаковых согласований в одной фразе: «международные отношения на основе принципов мирного сосуществования государств с различным общественным строем» – ну это же бред.
Нет. Она этого не понимала.
Это было выше (или ниже) ее понимания.
Постепенно эти длинные паучьи фразы, которые обхватывают твой мозг как паутина, стали ей сниться, – а она прочитывала каждую из них десятки раз, силясь понять смысл и не пропустить ошибку. Опытная Марья Петровна учила ее ставить едва заметные черточки вокруг опорных слов, чтобы не потерять общую картину падежей и согласований, но Марина – снова и снова – не понимала, какие слова в этой галиматье опорные, а какие нет.
Страх ошибки проник в ее душу и стал казаться неотвратимой перспективой.
Ее уволят со скандалом, с волчьим билетом, а возможно еще и арестуют.
Между тем работу в редакции она постепенно полюбила. Там были свои плюсы. Этот вечный чай в корректорской или растворимый кофе с печеньем – он был каким-то очень уютным занятием, он создавал ложное ощущение домашнего тепла, от которого она отвыкла. Рядом грохотали линотипы, крутилась ротационная машина, ходили чумазые наборщики с шилом в руках, бегали взмыленные корреспонденты, а она просто сидела и читала. Или пила чай или растворимый кофе.
Были и другие плюсы – например, давали иногда какие-то заказы, и, например, она отдавала гречку, которую так и не приучилась есть, своим блокадницам, а те освобождали ее от дежурства по квартире. Да и вообще ей хотелось им помочь. Ей всем хотелось помочь. Однажды была распродажа, продавали чешские красные туфли, она впервые в жизни смогла наконец купить себе что-то вместо кед, и тут ее попросила подруга с факультета купить ей тоже, дала денег, и она купила две пары.
Ее тут же вызвали в первый отдел и наорали.
– Ты комсомолка или нет? Ты понимаешь, что это спекуляция! Я тебя в следующий раз за такое поганой метлой из корректорской выгоню! – орала заведующая первым отделом, и ответить ей было ничего нельзя, Марина это понимала и просто стояла и молча плакала.
Как-то раз ее вызвал заведующий отделом писем, морали и права Виталий Иванович и предложил перейти к нему в учетчицы писем. Она была счастлива. Теперь ей не нужно было выпутываться каждый день из этой адской, страшной паутины слов.
Она регистрировала письма, делала пометки на сопроводиловках, вела статистику, подкалывала типовые бланки с ответами, а однажды напросилась у Виталия Ивановича в командировку – в недалекое Колпино, писать об ученых, потом ее заметки стали больше и увереннее (ну ведь не зря же она писала стихи и песни и ходила в литературный кружок во Дворец пионеров!), а еще через два года, уже во время перестройки, она писала о марше политзаключенных и их детей, была такая акция на Невском проспекте, и там она написала, что когда-нибудь Коммунистической партии предстоит держать ответ за свои преступления, и к этому суду истории надо готовиться уже сейчас.
– Ты что, офигела? – спросил ее Виталий Иванович, спокойно вычеркивая этот абзац.
– А что, разве неправда? – с вызовом переспросила она.
А потом ей все-таки пришлось еще один раз приехать на проспект Кондратьева – оказывается, ее согласие на обмен оформлено неправильно и нужно написать его заново. Боцман был спокоен, буфетчица крайне приветлива и приглашала в гости, ну что ж ты у нас совсем не бываешь, совсем не бываешь. Марина выглянула в окно и увидела это поле. Огромное и, как всегда, засыпанное белым снегом. Теперь тропинок стало больше. Они были как заячьи следы – и вели совершенно в разные стороны.
А потом был стройотряд на пятом курсе, Казахстан, коровник, который они там строили, кирпичи, раствор, мозоли, жара, болели руки, но она знала, что вечером у костра они будут пить вино и она прижмется к плечу Ерошкина, и это тоже была какая-то отдельная, очень короткая и очень яркая жизнь, она уже знала, что сможет спокойно и безо всяких усилий (почти безо всяких) принять форму этой жизни и прожить ее без лишнего напряжения, а потом было много всякого, яркого и серого, она сбилась со счета – сколько же жизней ей удалось прожить, маленьких и больших, но, может быть, эти разноцветные шары, которые они наполняли с Ерошкиным водой и хохотали в ванной, – они были важнее городов и стран, и даже некоторых людей, и даже некоторых эпох, в них было нечто такое, нечто такое, нечто такое…
Когда через много лет мы с ней неожиданно выпили и разговорились (она в ту пору жила уже в Москве и некоторое время работала со мной в одной редакции) и она вдруг рассказала мне про это бесконечное, белое снежное поле, я осторожно спросил ее:
– Ну, так ты перешла? Смогла?