Отели, мини-гостиницы, знакомые места, река, зимнее солнце, садящееся за колесом обозрения «Лондонский глаз», собачники в парке Хэмпстед-Хит, парящие в небе воздушные змеи, это дом?
На поезде я доехала до Манчестера. Прямые улицы с домами строгой промышленной архитектуры по сторонам. Невысокий собор, втиснутый между торговым центром и ревущим машинами проспектом. Музей футбола, переделанные под галереи склады, ратуша, обвитая паутиной трамвайных путей, каменные колонны, красный кирпич, редкие деревца, переход через канал по воротам шлюза, хватаясь за черные металлические поручни, ползком по полметра на ту сторону. Скрежет и лязг поездов, велосипедисты, готовые к броску через Пеннинские горы, это дом?
Я ела чипсы на Альберт-сквер под музыку ансамбля стальных барабанов, зашла в паб, чтобы спокойно пропустить пинту пива, бросила фунт в игровой автомат, проиграла, после чего на закате дня села в поезд с Пиккадилли до Дерби.
Дерби.
Это мой дом, самое дорогое, место, которое что-то значит? Больше, чем плитка и бетон, кирпич и асфальт?
Я заселилась в гостиницу у вокзала, «Экспресс-премьер-эксклюзив-чего-то»: номер размером с конуру, простыни словно приклеены к кровати, все слишком горячее, занавески слишком плотные, ночь слишком темная, трубы гудящие – и спала как убитая.
Иду по улицам, по которым моя нога не ступала уж сама не знаю сколько времени. Магазины, где я пропадала ребенком, – компакт- и DVD-диски, три за десятку, четыре за пятнадцать фунтов, торгуйся, если нравится то, что у них есть. Салон связи, аксессуары, чехлы с совами, гарнитуры, колечки на пальцы ног, салон татуажа, куда мы не решались зайти детьми, несмотря на всю похвальбу.
Это дом?
Я шла медленно, не спеша, снова туристка, позволяя ногам нести меня по долгому и медленному пути, мимо моей старой школы и голосов учителей: «Не очень-то ты тянешься к учебе, а?» Видели бы они меня сейчас. Библиотека, где я скрывалась те первые несколько недель, тхэквондо-клуба уже нет, теперь там хатха-йога, по пятницам секция для детей. Родительский дом. В гостиной горит свет, но там никого. Но погоди-ка, погоди-ка, посмотри – кто-то входит. Старик, состарившийся мужчина, решивший, что, черт подери, если уж он и впрямь стар, то глядите, все при нем: бакенбарды, кардиган, тапочки, вельветовые брюки. Отец всю жизнь ждал, как бы надеть вельветовые брюки, и теперь, когда он состарился, никто ему не указ, вот увидите. Он смотрит телевизор, какую-то медицинскую документалку, что-то про еду, хорошую еду, плохую еду, жирную еду, постную еду, еду для печени и пищу для ума.
Лицо у папы спокойное и невозмутимое. Я всматриваюсь в него, как зачарованная. Теперь трудно, почти невозможно представить его гоняющимися за жуликами. Неужели этот безобидный и чудаковатый старикан швырял людей на землю, заглядывал в глаза негодяям, знавшим грязные тайны, и вырывал из них правду пополам с ложью? Или же он всегда тут сидел, как в это мгновение, пил чай и смотрел телевизор, и если я снова вернусь в другое «теперь», останется ли он здесь, замерев навсегда?
Дверь в гостиную открывается, и заходит мама. Волосы у нее седые, коротко остриженные, и годы превратили ее лицо в нечто поразительное. Для описания каждой его части нужен атлас. Ее подбородок – множество подбородков, по-прежнему маленький и острый, но слой за слоем испещренный мышцами и морщинами. Ее щеки – очерченные кости и шелковистые реки кожи, ее брови подрагивают под огромными глубокомысленными морщинами на лбу. Ее рот окружен морщинками от улыбок, гримасок, горестей, переживаний и смеха. В ней нет ничего, что каким-то образом не отражало историй ее жизни.
Она что-то говорит отцу, и тот подвигается, она усаживается рядом с ним, он обнимает ее за плечи, не отрываясь от экрана, а она садится, подтянув к груди колени, ступни свисают с края дивана, в детской позе, за которую она всегда меня ругала, это же унизительно, вот лицемерка!
Она макает диетическое печенье в его кружку. Это всегда его раздражало, налей себе чаю, говорил он, но нет, она не пьет чай с молоком, какой в этом прок, как выражался Джордж Оруэлл, если хочешь налить в чашку молока с сахаром, так и налей их, зачем же чай переводить? Но молоко с сахаром не так вкусно, как когда они впитаются в печенье, и вот – она макает его в папину кружку. Спорить он перестал. Я смотрю на них, сидящих рядом, и они счастливы. По-прежнему любят друг друга. И все у них хорошо.
На какое-то мгновение меня одолевает искушение. Инструкторы огорошивали агентов «Штази» заявлениями вроде «Через пять минут я хочу видеть вас на балконе вон того дома пьющим чай с его владельцем». И они шли, обманным путем проникая в незнакомый дом, потом на балкон, чтобы обсудить… любое вранье, использованное ими, чтобы туда попасть.
Я бы смогла это сделать. Моя мама – не наивная дурочка, но она всегда была законопослушной гражданкой, и если бы я явилась из службы водоснабжения или как инспектор-контролер, она бы меня впустила, конечно же, а я бы кивала и напевала себе под нос, разглядывая то, что могу заметить только я со своей великолепной подготовкой, а она бы предложила мне чашку чая и еще больше бы мне доверилась, потому что я женщина, наверное, чуточку похожая на ее малышку Грейси…
…ой, а сколько лет вашей дочурке, миссис Арден?
…теперь уже совсем взрослая. Ребенком ей было трудновато, но сейчас у нее все хорошо, очень хорошо, она – наша радость, наше маленькое чудо. Не хотела бы других детей, она всегда была такая красивая…
И, возможно, в ходе осмотра я бы поднялась наверх, чтобы поглядеть на изоляцию крыши («Я могла бы выбить вам еще изоляцию, и получше, как часть муниципальной программы по строительству энергосберегающего жилья…»), и оказалась бы в своей старой спальне, теперь гостевой комнате или