одновременно узнаваемым и нет (как Кузьбoж Валя, ведь буква o из алфавита коми неизбежно приковывает внимание). Присущие ему черты всегда размыты — трудно заключить что-то о его поле или возрасте, иногда можно подумать, что он принадлежит к народу коми (как Ульныр Пиле). Но во всех этих случаях важна не этническая принадлежность, а двусмысленное положение персонажа в мире, его неспособность встроиться в существующий порядок, отчасти напоминающая о финно-угорских чудаках из прозы Дениса Осокина. Чем незначительнее выглядит такой персонаж, тем более он сжат тисками власти, почти столь же безличной, как античный фатум, и тем больше у поэта желания поговорить с ним, узнать, что беспокоит именно его, а не ту безличную волю, что направляет его жизнь.

Но именно поэтому поэзия Соколовой — это поэзия одиночества: в книге часто встречается местоимение я, но можно заметить, что это я будто не принадлежит себе, действует на тех же правах, что и другие местоимения — мы, он, они. Это я тоже оказывается тем, кто переживает на себе действие власти — как и другие вещи, живущие собственной жизнью. В таком мире никто не принадлежит себе — вялотекущий, неспешный рок определяет все поступки тех, кто населяет стихи Соколовой, и сами они часто захвачены этим тревожным движением.

Похожую обреченность судьбе можно увидеть и в поэзии Геннадия Айги, у которого, впрочем, отсутствует фигура власти, а проблематичной предстает скорее абсолютная свобода расстилающихся перед взглядом полей. Ближе к Соколовой оказывается Леонид Шваб, чьи герои также словно бы видны сквозь тусклое стекло, рассеяны по миру непонятным роком, который заставляет их забыть, кто они такие и как здесь оказались. Шваб фиксирует диаспорическое состояние с характерной для него невозможностью воспринять ни одну территорию как свою. Диаспора у него лишена голоса — она лишь совершает какие-то неясные действия и вступает в смутные отношения друг с другом: можно сказать, что персонажи его стихов всегда пребывают в тяжелой меланхолии, лишающей их не только способности говорить, но и интереса друг к другу.

Соколова, на первый взгляд, движется из той же точки — изнутри меланхолического рассеяния, однако стремится найти выход из присущей этому состоянию апатии. То, что говорят предметы и люди в ее поэзии, оказывается важным потому, что лишь посредством этих речей можно связать разрозненные фрагменты мира друг с другом, собрать заново разлетевшуюся в разные стороны диаспору. Способность предметов и людей говорить о себе оборачивается предчувствием грядущей солидарности: даже стертые почти до неразличения сущности могут однажды найти общий язык, при помощи которого можно будет обустроить новый мир, лишенный тягостной тревоги и непрерывного властного надзора.

Конечно, эта утопия не столь безоблачна: и говорящий, и слушающий часто устают от бессвязности собственных речей и тщетности попыток понять друг друга. И все же разговор каждый раз возобновляется снова, а каждое стихотворение предстает новой попыткой разговорить вещи. В этом смысле поэзия Соколовой — антропологична, хотя ее внимание направлено не только на людей, но и на предметы:

я говорит антрополог своей жене по весне понимаю кто под каждым кустом копает и какой это житель идет ко мне и сладким мучным меня наделяет

Поэт осуществляет своего рода «включенное наблюдение»: наблюдающий за чужой жизнью — за жизнью трав и листьев, лесов и равнин, — он сам становится одним из тех, что составляют его предмет исследования, или, по крайней мере, приближается к ним настолько близко, насколько это возможно. В этом мире, однако, уже не важно, люди перед нами или вещи: все они в равной мере истощены властью, все они находятся на грани незаметного исчезновения.

Это может напоминать не только об антропологии, но и о традиционных дохристианских верованиях, влияние которых еще заметно на финно-угорских территориях и в граничащей с ними Чувашии (что отчасти фиксирует и поэзия Айги), — о древнем тотемизме, всматривающемся в души предметов. Соколова не без иронии относится к старому язычеству, но далека от того, чтобы отказаться от него: ведь оно не только помогает разговорить мир, но и одно лишь способно сопротивляться повсеместной централизованной власти. Возможно, дело еще и в том, что без поддержки со стороны предметов человек обречен на поражение — только в союзе с ними можно по-настоящему перестроить мир, но для этого стоит спросить, что же предметам, собственно, нужно от мира.

Поэтическая программа Соколовой уникальна в новейшей русской поэзии: она указывает, что помимо политической борьбы, осуществляемой посредством критики властного высказывания, помимо болезненных столкновений разных картин реальности, разрывающих сознание читателей блогов и социальных сетей, современный человек может найти совершенно иную опору для сопротивления — тогда, когда он будет готов выслушать Другого, чтобы его самого услышал Другой.

Кирилл Корчагин
Вы читаете Волчатник
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату