вещи, и Мангелотти, стоя посреди гостиной, угрюмо наблюдал, как я бегаю туда-сюда по лестнице.
Когда я спустился во второй раз, он спросил, указывая на стену:
– Ведь это настоящие картины, масляные, так?
– Так, – кивнул я.
– Я бы не повесил весь этот хлам даже в собачьей конуре, – высказался Мангелотти. Он молча смотрел, как я несу одной рукой обе сумки, закрываю дверь, а потом позволил мне самому запихнуть вещи в багажник.
– Не очень-то быстро вы двигаетесь, – сказал он.
Когда машина свернула на Берлин-авеню, я посмотрел на часы – до отлета самолета оставалось около полутора часов.
– Я хочу, чтобы вы остановились в одном месте, прежде чем мы поедем в аэропорт, – сказал я. – Это не займет много времени.
– Сержант ничего не говорил об остановке.
– Вам необязательно сообщать ему о ней.
– Вы хотите, чтобы с вами обращались как с принцем, – сказал Мангелотти. – И куда же надо заехать?
– В Центральную больницу.
– Что ж, это по крайней мере по пути в аэропорт, – проворчал Мангелотти.
9
Медсестра, постоянно пребывающая в раздраженном состоянии, в бешеном темпе провела меня по коридору, вдоль стен которого сидели в инвалидных креслах древние старики и старухи. Некоторые из них что-то бормотали себе под нос, кутаясь в тонкие хлопчатобумажные халаты. Это были самые жизнерадостные. В воздухе пахло мочой и дезинфектором, на полу кое-где виднелись лужи. Медсестра перескакивала через лужи, не считая нужным что-то объяснить, извиниться или по крайней мере опустить голову.
Мангелотти не стал выходить из машины, только сказал, что дает мне пятнадцать минут. Понадобилось коло семи минут, чтобы найти кого- нибудь, кто мог объяснить мне, где лежит Алан Брукнер, и еще пять, чтобы пройти за медсестрой по всем этим коридорам. Медсестра снова свернула за угол, протиснулась вдоль каталки, на которой лежала без сознания старуха, прикрытая грязной простыней, и остановилась перед входом в плату, которая выглядела как приют для бездомных стариков. Вдоль стен на расстоянии не более трех футов друг от друга стояли ряды кроватей. Грязные окна в конце палаты делали свет, который пропускали, похожим скорее на туман.
– Двадцать третья койка, – сказала медсестра голосом робота и исчезла в глубинах коридора.
Старики на кроватях были одинаковыми, как клоуны, здесь сознательно гасили в них любые проявления индивидуальности. Белые волосы на белых подушках, морщинистые лица, погасшие глаза и открытые рты. Некоторые что-то бормотали себе под нос. Я подошел к двадцать третьей койке.
Нечесаные белые волосы обрамляли лицо с шевелящимися губами. Я мог бы пройти мимо, если бы не посмотрел на номер. Густые брови Алана выделялись на высохшем лице. Даже его зычный голос как-то поблек, и то, что он говорил, было лишь едва внятным шепотом.
– Алан, – сказал я. – Это Тим. Ты меня слышишь?
Рот его закрылся, и на секунду мне даже показалось, что в глазах старика мелькнуло вполне осмысленное выражение. Потом губы его снова задвигались и, нагнувшись над ним, я услышал:
– ...стоящий на углу, а мой брат засунул в рот зубочистку, потому что ему казалось, что так он выглядит крутым. А на самом деле он выглядел полным дураком, и я сказал ему об этом. Я сказал, ты знаешь, почему эти дураки толпятся вокруг «Армистедз» с зубочистками во рту? Чтобы все подумали, что они только что съели там сытный обед. Дурака может распознать каждый, кроме такого же дурака, как он. Тут пришла моя тетя и сказала, что я заставляю брата плакать, и когда только научусь держать за зубами свой язык. Выпрямившись, я положил левую руку на плечо старика.
– Алан, поговорите со мной. Это Тим Андерхилл. Я хочу с вами попрощаться.
Он повернул голову в мою сторону.
– Вы помните меня? – спросил я.
В глазах его снова мелькнуло понимание.
– Ты, сукин сын. Разве я не пристрелил тебя? Разве ты не мертв?
Я встал рядом с ним на колени, едва сдерживая слезы.
– Нет, Алан, вы только ранили меня в плечо.
– Он мертв, – голос Алана обрел по крайней мере часть своей былой мощи. В глазах его светился триумф. – Я попал в него.
– Вы не должны оставаться в этом вертепе, – сказал я. – Мы должны вытащить вас отсюда.