сторону двери. Глядя Хэту вслед, я осознал, каким гениально странным человеком он был. Выплывая через дверь в сером фланелевом костюме, с прядями курчавых волос на воротнике, оставив за собой повисшее в воздухе известие о смерти сына, он казался абсолютно отдельным от всего остального человечества.
В поисках объяснения я повернулся к музыкантам у бара. Разговаривая, улыбаясь, приветствуя поклонников и друзей, они вели себя так, словно ничего не произошло. Может ли быть такое, что Хэт действительно потерял сегодня сына? Или у джазовых музыкантов такой способ переносить горе – прийти на работу и играть? В любом случае момент был неподходящий, чтобы подходить к нему с предложением. Он забудет все, что скажет мне. Я тратил время зря.
С этой мыслью я встал, прошел мимо сцены и открыл дверь на улицу. Если я трачу время зря, то какая разница, чем заниматься?
Он стоял, прислонившись к кирпичной стене, футах в десяти по аллее, идущей от задней двери клуба. Дверь за мной со стуком захлопнулась, но Хэт не открыл глаза. Его лицо было поднято вверх, и по нему разливалось спокойствие спящего человека. Он выглядел изможденным и прозрачным, слишком хрупким, чтобы двигаться. Я бы ушел назад в клуб, но он достал сигарету из пачки в кармане рубашки, зажег спичку, прикурил и откинул спичку в сторону – и все это, не открывая глаз. По крайней мере он не спал. Я сделал шаг в его сторону, и глаза Хэта открылись. Он взглянул на меня и выпустил белый клуб дыма.
– Будешь? – предложил он.
Я не понял, что он имел в виду.
– Можно мне поговорить с вами совсем недолго, сэр? – спросил я.
Он опустил руку в один из карманов пиджака и вытащил бутылку в полпинты.
– Попробуй.
Хэт открутил пробку, поднял бутылку и сделал несколько глотков. Затем протянул бутылку мне.
Я взял ее.
– Я приходил сюда часто, насколько мог.
– Я тоже, – сказал он. – Давай пей.
Я глотнул из бутылки – джин.
– Я очень сожалею о вашем сыне.
– Сыне? – Он поднял на меня глаза, словно стараясь понять, что я имею в виду. – У меня есть сын, там, на Лонг-Айленде. Он со своей мамочкой.
Хэт снова выпил и посмотрел, сколько осталось в бутылке.
– Значит, он не умер.
Следующие слова он произнес медленно, с удивлением:
– Никто... не говорил... мне... об... этом.
Он тряхнул головой и сделал еще глоток джина.
– Черт. Разве может такое быть, что мальчик умер, а мне не сказали? Мне надо об этом подумать, знаешь ли, мне на самом деле надо об этом подумать.
– Я о том, что вы сказали со сцены.
Он помотал головой и уставился в пустое пространство перед собой.
– Ух-ух. Это так. Я сказал это. Мой сын скончался.
Я будто разговаривал со сфинксом. Мне оставалось только ринуться в омут с головой.
– Сэр, на самом деле есть причина, почему я вышел сюда, – сказал я. – Я бы хотел взять у вас интервью. Как вы считаете, возможно ли это? Вы – великий музыкант, а в прессе о вас почти ничего не пишут. Может, мы могли бы договориться на какое-то определенное время, и я бы задал вам несколько вопросов?
Он посмотрел на меня своими бесцветными, затуманенными глазами, и мне стало интересно, видит ли он меня вообще. А потом я почувствовал, что, несмотря на свое состояние, он видел все, видел во мне такие вещи, которых не мог видеть даже я сам.
– Ты пишешь о джазе?
– Нет, я студент. Мне просто очень хочется сделать это. Думаю, что это важно.
– Важно. – Он сделал еще один глоток из бутылки и опустил ее обратно в карман. – Быть хорошим, взяв важное интервью.
Он стоял, прислонившись к стене, с каждым словом отдаляясь от меня. Я стал настаивать только потому, что взялся за это дело и не хотел отступать, но я уже начал терять веру в проект. Причина, по которой у Хэта никогда не брали интервью, заключалась в том, что обычный американский английский был для него иностранным языком.