Юрий, разумеется, не знал, как скоро его детская фантазия осуществится взаправду.
Буквально через четыре года, в 1993-м, известная сценаристка сочинит историю то ли о Москве, то ли об Одессе, то ли еще о каком-то городе (она писала варианты на всякий случай, мало ли где найдутся деньги для съемок). Она писала о русском городе, диком, полуразрушенном, темном, о бедных его маленьких жителях, совершенно потерявших себя во мраке небытия.
Так и не сумевшие вырасти дети. Взрослые за ними присматривали, указывали правила общежития, следили, чтобы были сыты, одеты, обучены, и вдруг в один день ушли из города. Не дети ушли, повинуясь дудочке крысолова, а взрослые. Как вы понимаете, речь не о возрасте, не о летах. Дети (а среди них были и старики) остались одни в городе и одичали. Город, который взрослые несли на плечах, обрушился, дети ползали среди развалин, без пастыря, без ориентиров.
Ничего этого Юрий не знал (а фильм по тому сценарию так и не поставят), те времена еще не наступили, был их канун. В декабре 1989-го можно было вообразить лишь опустевший в первый день 1990-го военный городок, в который вернутся они с Клавой.
Утром 1 января после ночной смены они вернулись в городок на автобусе, вдвоем были в салоне, сидели тесно, на одном сиденье. Окошко замерзло, Клава протопила пальцем что-то вроде крохотного иллюминатора. Или взора, — как говорил Юрий Гагарин. И они глядели (взирали) в него по очереди. На проплывающий лес. Он казался невиданным. Автобусная дорога шла долгим кругом, это пешеходная вела прямо, от ворот до ворот, от КПП до КПП.
Автобус кружил, покачивался.
— Жрать охота, — сказал Юрий.
— У меня колбаса. И шампанское.
Он впервые оказался в ее комнате. Три кровати, три тумбочки, один шкаф, электрический чайник на подоконнике. (Совсем не такой, как сейчас. Тогдашние чайники разогревались медленно, сами отключаться не умели и часто горели, так как не хватало терпения и внимания за ними уследить; этот был именно такой, забытый и сгоревший, негодный.)
Клава показала свой крохотный приемничек с трещиной на синем пластиковом борту. Забытые очки для чтения лежали на тумбочке Тамары и глядели выпуклыми стеклами. Юрий прямо с холода, не дожидаясь колбасы и шампанского, обхватил ладонями голову Клавы, приник к губам, точно выпить хотел из нее воздух или из себя весь в нее — выдохнуть. Клава оторвалась, прошептала:
— Смотрят.
И он торопливо спрятал очки в тумбочку, в верхний ящик.
Кровать была узкая, скрипела и проваливалась, они скинули матрац на пол. Клава сбегала, проверила, заперта ли дверь, и вернулась совсем без всего, белая как молоко. Встала смущенно, прикрыв ладонями грудь. И опустила руки, открылась. Он встал на колени, она легла.
— Я еще никогда.
— Не бойся.
— Яне боюсь.
— Не бойся.
Вышли они на воздух уже в сумерках (колбаса была съедена, а шампанское выпито). Прошлись по улице, вовсе, конечно, не безлюдной. Куда было местным деваться, здесь их дом, не то что у командировочных. Офицеры и жены их или подруги прогуливались, ребятишки носились.
— В кино пойдем?
— Опять «Вельд»?
— Сегодня не по расписанию кино будет, особый сеанс.
До половины девятого катались с малышней с ледяной горы. На площади, напротив небольшого Ленина на каменном постаменте, горела электрическими огнями громадная ель, она здесь росла, она была старше городка, старше объекта и деревни (туда ходили за молоком по тропе вокруг леса и через поле). Старая, сумрачная даже в огнях и блестках, она возвышалась надо всеми домами.
От площади направились узким обледенелым тротуаром. В серых пятиэтажках мигали праздничные огни.
— Такие огни, — сказал Юрий. — Сигнальные.
— Кому сигналят? О чем?
— Не знаю.
Они шли взявшись за руки. У Клавы были скользкие подошвы, она осторожно шаркала.
Киносеанс был в квартире киномеханика, маленькой, зато отдельной.
Они вошли в подъезд, поднялись на второй этаж, мимо мерцающего красного огонька сигареты. И кто-то сказал им в спину:
— С Новым годом.
Они ответили хором: