- Нам обеим без него плохо... но ведь мы не эгоистки, правда? Мы ведь не желаем еще больше боли?
- Нееет... но я так хочу его обнять хотя бы еще раз. Один единственный. Не холодного, а теплого.
- Ты обнимала Митю каждый день, он знал, как сильно ты его любишь.
И так круглосуточно. Адская боль на двоих, и моя собственная неразделимая ни с кем. Потом настали дни, когда мы не смогли туда больше заходить и прикрыли там дверь. Мама начала спать у меня. Потому что находиться там стало невыносимо, и даже проходя мимо комнаты, она останавливалась и, облокотившись о косяк двери лбом, выла раненым зверем, а я сжимала ее плечи и молча рыдала вместе с ней. Не хотела вслух, не хотела перетягивать на себя ее горе, заставлять переключаться на меня и сдерживать свою тоску. Я давала ей оплакать Митю и в то же время просто находилась рядом, когда она казнила себя в очередной раз, что мало ему говорила о любви, что иногда уставала и вслух ругалась, что нет у нее больше сил мыть его, носить на руках. Боялась, что он это слышал и поэтому покинул ее, что это она виновата.
У меня не было выбора, я не могла позволить себе погрузиться в пучину отчаяния, я должна была тянуть оттуда маму, иначе, мне кажется, она умерла бы сама от тоски.
А по ночам... по ночам от тоски умирала я сама. Легко создавать видимость жизни днем, когда занят повседневными делами или пытаешься изо всех сил удержать кого-то на краю пропасти, забывая о себе. Мама засыпала на своей кровати, а меня накрывало так, что я стискивала челюсти до боли и скрежетала зубами, чтобы не зарыдать вслух. Я чувствовала себя отчаянно бесполезной. Какой-то выпотрошенной оболочкой, костюмом, из которого вытрясли душу за просто так.
Ведь все было напрасно. Все, что я пережила за это время, не имело никакого смысла. И именно от этого хотелось орать и биться головой о стены. Все последние месяцы моей жизни и страдания вдруг перестали быть значимыми. Никого я не спасла, никому не помогла. Может быть, даже ускорила смерть Мити этой заграничной операцией, и себя потеряла рядом с дьяволом. Продала ему свою душу за бесценок, тело и свое сердце. Теперь я знала, почему он вытолкал меня - стало нечем удерживать, нечем шантажировать. Не хватило смелости сказать мне об этом... Неделю он знал о смерти моего брата и ничего не сказал. В самые горячие моменты нашей близости Митя умирал в реанимации, а мама рядом с ним корчилась от боли, и никто ее не поддерживал. Огинский лишил меня права быть с моей семьей в такой страшный момент, чтобы потом просто выкинуть за борт за ненадобностью, как отработанный материал. Больнее всего было представлять себе, что его жизнь с моим уходом совершенно не изменилась, что появилась новая игрушка, возможно, интереснее и красивее меня. Я маниакально каждую ночь просматривала страницы Интернета в поисках хоть каких-то сведений о нем и не находила. Иногда вскользь несколько слов. Очень пространственно. Как будто кто-то намеренно чистил любые сплетни и затыкал рты журналистам. Я даже знала кто это - Марк.
Мне удалось найти лишь то интервью, которое показывали в тот день, когда я впервые увидела Огинского по телевизору... его тигриные глаза, которыми он выжигал невидимые автографы на моей душе. Наверное, еще в тот момент я уже была отмечена его дьявольским клеймом, от которого не отмыться и ничем не вывести. Этот взгляд, он запомнился мне настолько отчетливо, что, даже вспоминая его, я покрывалась мурашками и стонала от адской тоски по этому проклятому подонку с глазами зверя. Бывали моменты, когда я до отчаянной ломоты во всем теле хотела ему позвонить и орать в трубку, чтоб вернул мне мою душу. Что мне мало одного тела. Чтоб вышвырнул ее точно так же. Можно даже в окно, и чтоб плашмя о землю, чтоб от нее ничего не осталось кроме брызг крови и моих слез. Недостоин он душу мою в руках своих грязных. Мерзких, подлых... нежных, ласковых, любимых... держать.
«Отдай мою душу, Ромааа. Отдай! Она ведь не нужна тебе!».
И с тоской понимала, что, даже если вышвырнет в окно, эта самая душа соберется по каплям и вернется обратно к своему хозяину. Я только одного не понимала - за что? За что я люблю этого изверга с камнем в груди вместо сердца, с дырой вместо души? За что мне такое проклятие, ведь по всем законам жизни я должна была его ненавидеть, а не любить. И не находила ни одной логической причины... я любила его вопреки всему. Любила того маленького мальчика с заячьей губой, любила замкнутого зверя, одинокого и злого в своем одиночестве, любила монстра, который вынужден был им стать... вынужден был быть еще страшнее, чем те твари, что его окружали. Любила вопреки всему, что видели глаза.
Но именно за это я ненавидела себя саму. Люто ненавидела. Мне было омерзительно собственное лицо в зеркале и собственное тело. Оно меня предавало не меньше, чем моя душа и сердце. Все во мне принадлежало тому, кому я клялась никогда ничего не отдать добровольно, а сама не просто отдала, а бросила к его ногам, где по ним прошлись грязными сапогами.
Он мне снился по ночам. Странно снился. Словно не он вышвырнул меня, а я сама ушла. Он говорил мне об этом, кричал в лицо, сжимая мои руки до хруста.
И я просыпалась в слезах.
«Я найду тебя везде, Надя. Куда бы ты от меня не спряталась. И я сейчас не только об этом доме».
Зачем все это? Ради чего? Зачем же так жестоко играться чьими-то чувствами? Но это Роман Огинский. У него свои игры и свои правила.
Когда мама немного пришла в себя, я вернулась обратно на работу в больницу и ее с собой привела. Говорят, что, когда видишь боль и горе других людей, свое собственное отступает на второй план. Мама пошла санитаркой в реанимацию в детском отделении, а я к Светлане Анатольевне обратно в терапию.