Дверь распахнулась и обнаружила крошечную комнату с меловыми стенами и верхним окошком. Всю утварь ее составляли постель, столик около нее и табурет. На этой постели лежал лысый человек, не особенно старый, но с отвратительно искаженным лицом и дико блуждающими бессмысленными глазами. Он был крепко привязан к койке так называемой «беспокойной» рубахой особого устройства и, кроме того, широкими ремнями. Будучи не в силах шевельнуть ни одним суставом, он при входе посетителей злобно, как зверь, стал крутить головой.
– Этот и есть? – спросил почему-то Сурков.
– Точно так! – ответил вахтер и едва заметно улыбнулся.
Улыбка эта означала что-то вроде: «На-ка, попробуй, потолкуй с ним!»
Следователь и сам ясно видел, что толковать тут решительно не с кем, что человек, лежащий перед ним, давно уже потерял все человеческое и извлечь что-нибудь сознательное из него так же трудно, как заставить говорить животное.
– Давно ли в таком состоянии? – спросил Сурков.
– Так и поступил, ваше благородие.
– А не говорил ли он чего-нибудь в бреду?
– Разное бормотал, ваше благородие, а все больше орет… Называл, могу сказать одно, какого-то Ивана Трофимовича и все, по-видимости, дерется с ним. Все хочет броситься на него…
– Ага! – сказал следователь и вынул из портфеля бланк. – И часто поминал?
– Никак нет, ваше благородие… раз только и помянул, когда доктор к нему подошел… Верно, он доктора и принял за своего Ивана Трофимовича.
Следователь записал: «Больной бредит, произносит имя Ивана Трофимовича, которое, очевидно, вводит его в аффект».
– А еще ничего не говорил он?
– Разобрать трудно, ваше благородие.
В это время больной сделал такое страшное усилие, что кровать задребезжала всеми железными склепками…
– А дочь?! Где дочь?!. Ты убил ее?.. Я хоть и отец, хотя и продал… а не хочу теперь… Убивать ее не надо… Пусть живет. Марьюшка!.. Мааа-рьюшка!.. Где твоя голова?..
Следователь невольно вздрогнул. Дикий крик вылетел в коридор, откликнулся двукратным эхом «ва-ва» и смолк. Больной начал хрипеть, у губ его показалась пена, а голова, как мячик, заметалась на подушке; брызгая слюной, он бормотал что-то совершенно непонятное.
– Теперь говорить ничего уже не будет, – сказал вахтер.
– А раньше он говорил это?
– Что?
– Насчет дочери.
– Никак нет-с… Да я мало около него бываю, больше служитель, вы его извольте спросить, а не то и доктора нашего…
– А где этот служитель?
– Коли прикажете, я кликну его сейчас…
– Позови!..
Сурков задумчиво вышел из камеры и медленно пошел за удаляющимся вахтером. Дойдя до фельдшерской комнаты, он вошел туда и опустился на табуретку, опять вынул лист и записал: «Больной спрашивал, как бы обращаясь к своей дочери: «Где твоя голова?» И, занеся это, задумался: «Какое странное совпадение, какой каприз случая! Разгадка так близка, теперь ясно, что она вся в устах этого субъекта, но надо же случиться, чтобы эти уста были проводником бессмысленных слов, на которые следствию ни в коем случае нельзя опереться».
Впрочем, встреча его с больным не казалась ему совсем безуспешной. Он узнал два имени: Иван Трофимович и Марьюшка, а это уже много для такого дела, где все нити спутаны в сплошной узел. Марьюшка без головы. Это, очевидно, прямое указание, что убитая называлась этим именем, теперь можно узнать через агента, осматривавшего дом, где найден алкоголик, не найдется ли в числе жилиц его хоть одной, которая откликнется на это имя: «Марьюшка». Но как же она тогда без головы? Но, может быть, она жила там ранее и ее следы могут указать?
Вошел фельдшер. Это был молодой человек с сонливым лицом и немного циничной улыбкой. Пепельные волосы его были гладко острижены, что позволяло видеть на затылке довольно большой оголенный шрам, мундир нараспашку, который он теперь лениво застегивал на прорванные петли, был засален и ветх. Вообще фигура вошедшего не внушала ничего симпатичного. От нее веяло запахом лекарств и какой-то таинственностью.
– Вы наблюдаете за больными? – спросил Сурков, едва ответив на его поклон.
– Да-с.
– Что вы можете сказать о больном в третьем номере?
– То есть в каком смысле-с?
И лукавая улыбка совсем расплылась на лице фельдшера. Затем он, не дожидаясь повторения вопроса, продолжал:
– Больной неизлечим и невменяем… Жизнь его в опасности, но если бы он и остался жив, то эта стадия алкоголической горячки неминуемо переходит в