Односуточная повесть
Памяти майоров Павла Афанасьевича Боева и Владимира Кондратьевича Балуева
В ночь с 25 на 26 января в штабе пушечной бригады стало известно из штаба артиллерии армии, что наш передовой танковый корпус вырвался к балтийскому берегу! И значит: Восточная Пруссия отрезана от Германии!
Отрезана — пока только этим дальним тонким клином, за которым еще не потянулся шлейф войск всех родов. Но — и прошли ж те времена, когда мы отступали. Отрезана Пруссия! Окружена!
Это уже считайте, товарищи политработники, и окончательная победа. Отразить в боевых листках. Теперь и до Берлина — рукой подать, если и не нам туда заворачивать.
Уже пять дней нашего движения по горящей Пруссии — не было недостатка в праздниках. Как одиннадцать дней назад мы прорвали от Наревского расширенного плацдарма[17] — то пяток дней по Польше еще бои были упорные, — а от прусской границы будто сдернули какой-то чудо-занавес: немецкие части отваливались по сторонам — а нам открывалась цельная, изобильная страна, так и плывущая в наши руки. Столпленные каменные дома с крутыми высокими крышами; спанье на мягком, а то и под пуховиками; в погребах — продуктовые запасы с диковинами закусок и сластей; еще ж и даровая выпивка, кто найдет.
И двигались по Пруссии в каком-то полухмельном оживлении, как бы с потерей точности в движениях и мыслях. Ну, после стольких-то лет военных жертв и лишений — когда-то же чуть-чуть и распуститься.
Это чувство заслуженной льготы охватывало всех, и до высоких командиров. А бойцов — того сильней. И — находили. И — пили.
И еще добавили по случаю окружения Пруссии.
А к утру 26-го семеро бригадских шоферов — кто с тягачей, кто с ЗИСов — скончались в корчах от метилового спирта. И несколько из расчетов. И несколько — схватились за глаза.
Так начался в бригаде этот день. Слепнущих повезли в госпиталь. А капитан Топлев, с мальчишеским полноватым лицом, едва произведенный из старшего лейтенанта, — постучал в комнату, где спал командир второго дивизиона майор Боев, — доложить о событии.
Боев всегда спал крепко, но просыпался чутко. В такой постели дивной, да с пышным пуховиком, разрешил он себе снять на эту ночь, теперь натягивал, гимнастерку, а на ковре стоял в шерстяных носках. На гимнастерке его было орденов-орденов, удивишься: два Красных Знамени, Александра Невского, Отечественной войны да две Красных Звезды (еще и с Хасана было, еще и с Финской, а было и третье Красное Знамя, самое последнее, но при ранении оно утерялось или кто-то украл). И так, грудь в металле, он и носил их, не заменяя колодками: приятная эта тяжесть — одна и радость солдату.
Топлев, всего месяц как из начальника разведки дивизиона — начальник штаба, уставно, чинно откозырял, доложил. Личико его было тревожно, голос еще тепло-ребяческий. Из 2-го дивизиона тоже насмерть отравились: Подключников и Лепетушин.
Майор был роста среднего, а голова удлиненная, и при аккуратной короткой стрижке лицо выглядело как вытянутый прямоугольник, с углами на теменах и на челюсти. А брови не вовсе вровень, и нос как чуть-чуть бы свернут к боковой глубокой морщине — как будто неуходящее постоянное напряжение.
С этим напряжением и выслушал. И сказал не сразу, горько:
— Э-э-эх, глупеньё…
Стоило уцелеть под столькими снарядами, бомбежками, на стольких переправах и плацдармах — чтоб из бутыли захлебнуться в Германии.
Хоронить — да где ж? Сами себе место и выбрали.
Пройдя Алленштейн, бригада на всяк случай развернулась на боевых позициях и здесь — хотя стрелять с них не предвиделось, просто для порядка.
— Не на немецком же кладбище. Около огневой и похороним.
Лепетушин. Он и был — такой. Говорлив и услужливо готовен, безответен. Но Подключников? — высокий, пригорбленный, серьезный мужик. А польстился.
Земля мерзлая и каменистая, глубоко не укопаешь.
Гробы сколотил быстро, ловко свой плотник мариец Сортов — из здешних заготовленных, отфугованных досок.
Знамя поставить? Никаких знамен никто никогда не видел, кроме парада бригады, когда ее награждали. Всегда хранилось знамя где-то в хозчасти, в з-м эшелоне, чтоб им не рисковать.