часть лица часто подергивалась дикой гримасой. С каждым шагом боль в бедре все усиливалась.
— Держись крепче, Серег, не то убьют! — посоветовал Никифорыч. — Есть у меня три сухаря, подкрепимся малость, — продолжал он, невозмутимо шагая вперед.
Чем дальше шли, тем больше становилось убитых. Нельзя отстать от своей пятерки. На место выбывшего сразу становился кто-нибудь другой, место терялось, а вышедшего на один шаг из строя немедленно скашивала пуля конвоира. Люди шли молча, дико блуждая бессмысленными взорами по заснеженным полям с чернеющими на них пятнами лесов.
— Братцы, ну как жа оправиться? — взмолился вдруг кто-то из пленных.
— Ай вчера от грудей? Снимай штаны — и дуй! — поучали его из строя.
— Не умею, родненькие, на ходу, я жа не жеребец…
— Пройдешь верст пять и сумеешь, — обещали несчастному.
— Ишь, чего захотел! Знать, не голодный…
— Черт плюгавый!..
Плохо быть одному сытому среди сотни голодных. Его не любят, презирают. Этот человек чужой, раз ему не знаком удел всех.
К полудню впереди показалась небольшая деревенька, расположенная на шоссе.
— Журавель, ребята, виден, попьем водички!
— Эти напоят… захлебнешься…
— Ан, слава Богу, третью недельку живу в плену и ничего, пью… Самому нужно быть хорошему, тогда и камраты будут хороши…
— Штоб твои дети всю жизнь так пили, как ты тут!
— Ишь, сука паршивая, камрата заимел…
Лениво переругиваясь, пленные вошли в деревню. На крыльце каждого домика толпились женщины и дети, торопливо выискивая глазами в толпе пленных знакомых или родных.
— Тетя, вынеси хоть картошку сырую…
— Пить…
— Корочку…
— Окурок…
— Да-а… Сюда-аа… Аа-я-оо-а-яя!..
Двести голосов просящих, умоляющих, требующих наполнили деревеньку. На крыльце одной особенно низенькой и ветхой избенки старуха, кряхтя, тащила большую корзину с капустными листьями. Видно, не под силу была ноша бедной, и тогда, схватив ревматическими пальцами охапку листьев, она бросила их в толпу пленных. Думала мать сына-фронтовика, что и ее Ванюша, может быть, шагает где-нибудь вот так, умоляя о глотке воды и единственной мерзлой картошке. И вынесла бы старуха мать ковригу хлеба и кринку молока, да живет она, горемычная, на бойком месте, давным-давно взяли немцы корову, очистили погреб от картошки, съели рожь и пшеницу… Только и осталась корзина капустных листьев пополам с навозом.
Как морской шквал рвет и бросает из стороны в сторону пенную от ярости волну, так пригоршни капусты, бросаемые старухой, валили, поднимали и бросали в сторону обезумевших людей, не желающих умереть с голода. Но в эту минуту с противоположной стороны улицы раздалась дробная трель автомата. Старушка, нагнувшаяся было за очередной порцией капусты, как-то неловко ткнулась головой в корзину, да так и осталась лежать без движения.
Как бы вторя очереди первого автомата, застучали выстрелы со всех сторон. Конвойные открыли огонь по пленным, сбившимся в одну кучу. Стоны, вопли ужаса огласили деревеньку.
— Ложись, Серег, — предложил Никифорыч, но, сразу побледнев, схватился руками за грудь.
— Что такое? Что? — бросился к нему Сергей.
— Убили-таки, ироды! — хриплым и тихим голосом проговорил Никифорыч, ложась на спину. — Вот… тебя тоже убьют, Серег… беги, — хрипел он. — Володька похож на тебя… сын. На фронте он… Ну, возьми мешок… Иди!
Выстрелы так же внезапно прекратились, как и начались. Сергей, распахнув шинель и фуфайку, увидел на груди Никифорыча две ямки выше левого соска. Коричневая густая кровь, пенясь, сочилась из них. Долго возился Сергей с бородой, пытаясь уложить ее горизонтально. Она упрямо торчала вверх, волнуемая холодным декабрьским ветром.
Вновь, построенные по пять, двинулись пленные в путь. Восемьдесят убитых остались лежать на снегу. Раненых не было, их добивали на месте. Сергей оглянулся еще раз на развевающуюся бороду Никифорыча и, поправив мешок, зашагал по снежному тракту.