сидящего Ивана.
Не переставая жевать брюкву, тот вдруг заплакал, ткнувшись головой под мышку Сергея.
— Я… я не слабенький, Сергей… Это я… ну потому что… Ты же знаешь!..
— Ничего! От радости плакать можно… И больше одной брюквы есть еще нельзя, товарищ воентехник! — в успокоение произнес Сергей.
…Шли вот уже несколько часов. Далеко обходили отдельные, разбросанные друг от друга домики, озираясь, проходили поляны, опасливо раздвигая кусты, пробирались лесом. Нужно было в первую очередь дальше уйти от железной дороги, а там сориентировать свой путь на восток.
Уже близилась ночь к рассвету, когда Сергей и Ванюшка вошли в стройный сосновый и березовый лес. Метрах в ста от опушки спала погруженная в мертвенную мглу усадьба. Колодезный журавель, вытягивая шею в небо, казалось, вот-вот крикнет песню утра. Было решено попросить в этом доме хлеба. Близившийся день загонял беглецов до ночи в густые кусты. Надо было не только экономить силы, но усиленно растить их. Где-то за сотни верст, отгороженная кручами сосен и широкими топями непроходимых прибалтийских болот, раскинулась их большая Родина…
Спит усадьба. Лениво жует жвачку десяток коров, лежащих во дворе. Гроздьями свисают с сосен сидящие на нижних ветвях индюшки. Медленно крадутся две неравномерные тени к дому. В откинутых руках белеют голыши. Знают Сергей и Ванюшка: в доме может жить полицейский, занимающийся убийством советских военнопленных. При попытке задержать их — защищаться до смерти. Вот и нужны голыши… А тут еще усадьба помещика! О, знают бежавшие пленные, что тут нужны увесистые голыши!..
Тихо. Горят отсветом месяца подслеповатые окна дома. Блестит у колодца пятиведерный бидон. В нем оставляется на ночь молоко, чтоб не прокисло в тепле. Подпирают северную стену дома связанные в пучки головки созревшего мака, звенят они при прикосновении, вызывая поток слюны.
— Сорвать бы головочку, а? — шепчет Ванюшка.
— Попросим. Не дадут — тогда!..
Самое крайнее окно полуотворено. Колыхается на нем серая дерюжка-занавеска.
Тук-тук-тук!
Тихо.
Тук-тук-тук-тук!
— Кас тен?[1] — доносится голос женщины на непонятном языке.
— Будьте любезны, — стараясь еще более онежить и без того тоненький голос, негромко говорит Ванюшка, — вы понимаете по-русски?
В комнате завозились, скрипнула половица.
— Кас ира?[2]
— По-русски, по-русски понимаете?
— Немного.
Дерюжка откинулась, и в окне показалось лицо молодой девушки.
— Как… что… вы? — испуганным шепотом спросила она, прикрывая грудь ладонями.
— Дайте, пожалуйста, нам хлеба… немного.
— Вы… пленники? Только тише… хозяин там, — указала она рукой куда-то в темноту и вновь положила руку на грудь.
— Да.
— Как же вам… Я не хозяйка. Работаю у них…
— Как жаль!
— Обождите, — оживилась девушка, — видите там… ну, я не знаю, как по-русски… вон она!..
— Кадка?! — подсказал Сергей.
— Да-да, она. Там сыр. Весь только возьмите. А ее… каткю… опрокиньте — и в сторону…
— Есть!
Приоткрыв крышку кадки, Сергей увидел большую холщовую сумку. В ней лежали лепешки домашнего сыра, туго завернутые в отдельные белые тряпки. Не понимая, зачем это нужно девушке, он пнул ногой перевернутую набок кадку. Шурша и вихляясь, покатилась она по двору и остановилась у колодца.
— Спасибо, милая девушка! Дай Бог тебе советского жениха! — обрадованный тяжелой сумкой, пошутил Сергей.
Лес был большой, девственный. Сухой валежник орехами щелкает под ступнями босых ног, колючий кустарник загораживает проходы между стройных сосновых кряжей. Перед утром поблек месяц. Стало темней. Но с востока уже загораживалось небо дымчатым платком наступающего дня. Беглецы расположились в густом крушиновом кусте. Царствовали вокруг тишина и безмолвие, нарушаемые изредка щебетаньем торопящихся к отлету птиц. Съев по одной лепешке сыра, Сергей и Ванюшка принялись обсуждать свой путь.
— Надо идти по ночам. Будет еще долго светить луна. Это плохо. Но луна — наш проводник. Она должна быть все время справа, — говорил Сергей.