– Нет… – с горечью отзывается мать. – Нигде ничего нету. У Левицких – такое огорчение! – вчера была уборка, полы мыли, окна, а я и не знала, другую наняли. У Морачевских белье недавно стирали. В одном доме велели прийти после дня святого Георгия, в другом – в день святого «Никогда»…
В подвале тихо. От слов Юлькиной мамы пахнет горем, пахнет голодом.
– Цурэчка! (Доченька!) А покушать я тебе все-таки принесла!
И Томашова (так, по мужу, зовут Юлькину мать) ставит на стол узелок, закутанный в старенький, потерявший цвет вязаный платок, с такими движениями, словно она говорит, как фокусник: «Вот-вот! Сейчас-сейчас! Раз, два, три – готово!» Томашова достает из узла черный котелок, прикрытый большой краюхой хлеба.
– Ой! – восторженно кричит Юлька. – Хлеб!
– А в котелке – борщ! – сияет Томашова. – Хороший, мясной! Кухарка Морачевских – дай Боже ей здоровья! – налила больше половины котелка. И еще положила в борщ – видишь, что?
– Косточка… Мозговая! – Юлька даже порозовела от радости.
– Кушай, кушай! – Томашова дает ей ложку.
Но Юлька отрицательно качает головой:
– Без тебя не буду!
– Ну, и я поем…
Мать и дочь черпают ложками борщ из котелка. Но я вижу – Томашова зачерпывает борщ реже, чем Юлька.
Борщ съеден, Томашова подносит котелок к губам Юльки:
– Выпей все, до последней капли!
Юлька обгладывает косточку – глодать, впрочем, нечего, косточка голая, как ветка, с которой содрали кору. Потом она стучит косточкой по чистой бумажке, которую мать положила на ящик, – из косточки вываливается на бумажку небольшой комок мозга.
– Пополам! – командует Юлька. – Тебе и мне.
– Да я его и на дух не терплю, этот мозг! – уверяет Томашова.
– Мамця!
– Вот як бога кохам, никогда я этот мозг не ем!
– Мамця!
– Еще когда я девчонкой была, всегда, бывало, младшему братишке мозговую кость отдавала! Кушай, кушай все…
Юлька съедает с бумажки костный мозг. Потом, приложив к губам круглое отверстие в кости и щелкая языком, она старается высосать остаток мозга, засевший в глубине кости. Это ей удается, и она с восторгом съедает все.
– Цурэчка моя… – Томашова смотрит на Юльку затуманенными глазами. – Чего бы только не дала я… чего бы не сделала… Только бы выросла ты, перепелочка моя! Только бы стала ходить…
Набравшись храбрости, я говорю:
– Надо показать ее доктору… Доктор вылечит!
– Ах, доктор? – Томашова снова насмешлива и недружелюбна ко мне. – А где я возьму полтинник для доктора? А доктор лекарство пропишет – опять плати: аптекарю! Я за стирку двадцать копеек в день получаю. И не всякий день у меня работа есть…
– Мой папа с вас денег не возьмет! – горячо уверяю я.
– Не слыхала я, – ворчит Томашова, вымывая котелок и ложки, – не слыхала про таких докторов, чтобы даром лечили!
Юлька, послюнив худенький палец, тщательно подбирает с ящика немногие оставшиеся хлебные крошки. Ворвавшийся было ненадолго в подвал запах еды – борща, хлеба – уже испарился без остатка.
– Носила я Юльку к одному доктору, – рассказывает Томашова. – На курорт, сказал, везите, к морю. Давайте ей свежие яички, мясо и бульон… Нет уж! Я ее на днях к Острабрамской Божьей Матери понесу. Целый день с нею на коленях перед иконой стоять буду. Молиться буду, плакать буду!.. Ксендз Недзвецкий говорит: Божия Матерь сделает чудо – поправится Юлька!..
– Буду ходить, мамця? Ногами?
– Будешь ходить, цурэчка! Бегать будешь!..
Тихонько простившись с Юлькой («Завтра прибегу – с картинками!») и вежливо поклонившись ее маме (она на мой поклон не отвечает), я ухожу из погреба. Поднимаюсь по лестнице гораздо лучше, чем давеча спустилась, – без всяких неприятностей.
Выхожу на улицу – ох, какими светлыми кажутся мне весенние сумерки после темного погреба, освещаемого полосатым светом фитилька! Пахнет свежестью – только что, видно, прошел теплый, весенний дождик. Пахнет почками, распускающимися на чахлых деревцах вдоль уличного тротуара. Из открытых дверей магазинов вырываются десятки интересных запахов. Откуда-то доносится смех, где-то во дворе звучит песня. Издалека слышно, как в городском саду духовой оркестр играет вальс «Дунайские волны»… От улицы пахнет жизнью!