сделал! Как французские хирурги говорят: элегантно.
– Красивую репарацию… Алегантную… – Юзефа еле сдерживает возмущение. – А заплатили они вам?
– Они хотели заплатить, – мягко говорит папа.
– А вы руками замахали: не надо, не надо?
– Они сказали: «Нехай пан доктор подождет хвилечку – мы в ссудную кассу сбегаем, самовар заложим. И заплатим пану доктору полтинник». Что же, по-вашему, надо было взять у них этот полтинник?
– А чего ж! – не сдается Юзефа. – Як будут у них деньги, они самовар обратно из ссудной кассы выкупят.
Тут папа сердится:
– Стара?я уж вы, Юзефо, а говорите такое глупство! Когда вы это видали, чтоб из ссудной кассы вещи обратно возвращались? Что к ростовщику в лапы попало, то уж у него и останется! А вы хотите, чтоб я у людей последнее отнимал?
Юзефа не отвечает папе. Она обращается ко мне.
– Будет у твоего батьки дом! – говорит она с горечью. – Будет у него дом, побачишь! На три аршина, хороший домик…
Что-то в ее словах мне смутно не нравится… Так не нравится, что вот – расплакалась бы… Но в эту минуту раздается пушечный выстрел: это с горы, над городом, гремит старинная пушка, ежедневно возвещающая жителям полдень.
Папа срывается с дивана:
– Двенадцать часов! Меня в госпитале ждут!
Дальше – вихрь! Голову – под кран, очки – на нос, схватил пальто и сумку с инструментами, нахлобучил шляпу – и нет папы! Улетел!
– Не человек! – говорит Юзефа. – Антипка!
Я обижаюсь: Антипкой в нашем крае зовут нечистую силу – домового, чертей.
– Ты за что моего папу Антипкой зовешь?
– А чи ж не Антипка? Был и сгинул!
Мы с мамой и Юзефой смотрим в окно, как папа садится на извозчика. Он уже занес ногу на подножку пролетки, но вдруг, пошарив в карманах пальто, почти бегом возвращается домой.
– Что-нибудь забыл, – догадывается мама.
Юзефа беззвучно трясется от смеха:
– У яво завсегда: что не на ем растет – забудет!
И верно! Папа забыл палку и носовой платок. Палки дома не оказывается – видно, он оставил ее там, где провел ночь. Зато с носовым платком ложная тревога: мама положила ему по платку в оба кармана пиджака. А он искал платок – и, конечно, не нашел! – в карманах пальто.
Мы стоим в передней, улыбаясь папиной рассеянности, но уже над моей головой раздается голос фрейлейн Цецильхен:
– А теперь, чтобы наша девочка не скучала, мы будем немножко веселиться!
И Цецильхен уводит меня за руку из передней. За нашей спиной я слышу мрачный голос Юзефы:
– Ухапил волк овечку…
Приведя в нашу комнату, фрейлейн Цецильхен усаживает меня на стул, а сама садится на другой.
– Альхен, – говорит она взволнованным голосом, – вчера тебя укладывала спать Узефи (так Цецильхен называет Юзефу). Ты помолилась вчера на ночь, Альхен?
– Н-не помню… – отвечаю я и сильно краснею при этом, потому что я, конечно, не молилась.
С тех пор как к нам приехала фрейлейн Цецильхен, она завела новую моду: перед тем как заснуть, я должна стать на колени в своей кровати и сказать по-немецки молитву:
Когда меня укладывает спать сама фрейлейн Цецильхен, избежать молитвы невозможно. Когда же со мной Юзефа, она относится к этому так же критически, как ко всему, что исходит от «немкини». Незачем «болботать» на непонятном языке неизвестно что! Ну, а папа и мама сами не молятся и, конечно, не учат этому и меня.
– Та-ак… – Фрейлейн Цецильхен печально качает головой. – Значит, ты вчера не молилась на ночь… Не болтай ногами, это неприлично!.. Ну, а какой сегодня день, Альхен, это ты знаешь?
– Воскресенье.
– Да, – подтверждает фрейлейн Цецильхен торжественно, – сегодня воскресенье. Божий день! В вашем доме он, правда, не соблюдается – твой папа, да простит ему Бог, работает в праздники, как в будни…
– Если папа не будет работать в праздники, его больные умрут!
Фрейлейн Цецильхен, вероятно, ради воскресенья, Божьего дня, пропускает мимо ушей мою «русскую грубость».