таким ожесточением, словно собирается отломить Пушкину голову.
– Учителя своего дожидаешься? – спрашивает Юзефа.
– Да.
– Не дожидай. Не прийдеть твой арештант. Не прийдеть ен, бедны-ы-ы-й…
И Юзефа вдруг начинает плакать!
Обычно Юзефины слезы не слишком пугают меня. У Юзефы, как папа говорит, глаза на болоте. Только копни – и мокро. Но то, что Юзефа так горько плачет о Павле Григорьевиче, которого она терпеть не может, называет «арештантом», приписывает ему всякие вины и прегрешения, – это поражает меня как громом.
– Что с моим учителем? – бормочу я в испуге. – Случилось что-нибудь? Беда какая-нибудь?
– Не случилось, так случится! – И частые слезинки бегут по морщинам Юзефиного лица, как ручейки по давно промытым руслам.
С трудом удается добиться от нее рассказа о том, что она знает. Знает она только то, что сегодня ей говорили на базаре кухарки, – а они все ссылаются то на «покоеву» (горничную) пристава, то на кухарку «жандармского пулковника».
– Да что они стрекочут, все эти покоёвы и кухарки? – начинает тревожиться папа.
– Они не стрекочут, они не болбочут, – строго объясняет папе Юзефа, – они правду говорят. Прислуга всегда все знает! И они говорят, что сегодня фабричные бросят работу и вместе с арештантами – такими, как наш учитель! – пойдут по улицам с красным флагом, будут кричать, что не надо царя, не надо нам панов – сами будем пановать. А полицейские – чтоб они подохли все до единого, и не завтра, а сей минут! – уже пронюхали про это. – Кто-то – чтоб ему гореть в огне, и не один-два дня, а сто лет! – сказал полиции об этом. Как пойдут фабричные и арештанты по улице, так полиция и казаки нападут на них, будут их бить «дисциплинками» (нагайками), стрелять в них будут! Для того им ныне рано выдали «стрелы» (боевые патроны) и по лафитнику водки на каждого… Всех они поубивают! И нашего, бедного, убьют! Насмерть!
Рыдая, Юзефа сердито ставит статуэтку Пушкина носом в угол и уходит на кухню.
– Папа, ты про это слыхал?
– Слыхал… – отзывается папа угрюмо. – А вот ты – сделай такое одолжение! – ты ничего не слыхала и ничего не знаешь, поняла? Не смей ни с кем об этом говорить, чтоб от твоей болтовни людям неприятностей не было. Даже со мной об этом не говори!
– Папа… – снова начинаю я, помолчав. – А ты заметил, как Юзефа… ведь она же Павла Григорьевича не любит, она его всегда ругает!
– Юзефа – редкостный человек. Золотой. Цены ей нет. Исковерканный, искалеченный – ведь тридцать лет тому назад она еще была крепостная! А сердце у нее большое, хорошее, оно хочет лепиться к людям, любить их, жалеть, тревожиться о них… И к Павлу Григорьевичу она потому переменилась, что ему грозит опасность…
В передней раздается сильный, продолжительный звонок, за ним второй, третий – такие же… В комнату входит Владимир Иванович Шабанов. Входит, уже сразу чем-то разозленный, нагнув голову, словно собирается бодаться, – ну совсем как его дочка Рита, когда она рассердится!
Даже не здороваясь, он сразу обращается к папе с вызовом, с раздражением:
– Ну, что я вам тогда говорил, а?
– Это я могу спросить у вас, Владимир Иванович: «Что такое вы мне говорили, что я должен помнить?» И, кстати, когда – «тогда»?
– Да про забастовку же, господи, беспамятный какой!
– А-а-а… – неопределенно тянет папа.
– Забастовали ведь мерзавцы, стоит мой завод! И у Кушнарева забастовали, и на конфетной фабрике «Амброзия», и кожевники, и лесопилка… Ну как же! – все более разъяряясь, продолжает Владимир Иванович. – Раз в прошлом году первого мая в Варшаве бастовали, и в Белостоке, и еще где-то дураки нашлись, – так как же моим окаянцам отстать? – при этом Владимир Иванович очень смешно приседает, разводя руками.
Папа молчит.
– И если б еще только забастовали они! – распаляется Владимир Иванович. – А то ведь вваливаются сегодня ко мне двое оборванцев – из моих рабочих! – и подают мне своими грязными лапами бумагу. «Мы, говорят, делегаты от рабочих, и в бумаге – наши требования!» Понимаете – тре-бо-ва-ни-я!
– Чего же они от вас требуют? – спрашивает папа каким-то несвойственным ему, бесцветным голосом, словно спрашивает он из вежливости, а на самом деле это вовсе не интересно.
– Вот-вот, именно, именно! – И Владимир Иванович начинает загибать пальцы. – Повышения платы – раз! Сокращения рабочего дня – два! Улучшения условий труда – сетку им оградительную поставить! Можете себе представить? И еще, и еще, и еще…
– Ну, плата у вас рабочим… – начинает папа.
–…такая, как везде. Такая, как везде!
– Слушайте, Владимир Иванович… Я же условия жизни ваших рабочих не хуже вас знаю… Калечатся они – а они калечатся очень часто! – кто их лечит? Я лечу! И я вам – вспомните! – об этой предохранительной сетке говорил много раз. А плата… Ну подумайте сами, может человек жить с семьей – на три-