– Кого там? Че… го, а? а?
– Проснись, ангел мой! Поднимись, кормилица моя, музыкантша моя… Дочь моя! Маничка!
Манечка повернулась на другой бок и открыла глаза.
– Чего вам? – спросила она.
– Дай мне, дружок, пожалуйста, два листика бумаги!
– Ложитесь спать!
– Дочь моя, не откажи в просьбе!
– Для чего вам?
– Корреспонденцию в «Голос» писать.
– Оставьте… Ложитесь спать! Там я вам ужинать оставила!
– Друг мой единственный!
– Вы пьяны? Прекрасно… Не мешайте спать!
– Дай бумаги! Ну что тебе стоит встать и уважить отца? Друг мой! Что же мне, на колена становиться, что ли?
– Аааа… черррт! Сейчас! Уходите отсюда!
– Слушаю.
Иван Никитич сделал два шага назад и спрятал свою голову за ширмы. Манечка спрыгнула с кровати и плотно окуталась в одеяло.
– Шляется! – проворчала она. – Вот еще наказание-то! Матерь божия, скоро ли это кончится, наконец! Ни днем, ни ночью покоя! Ну, да и бессовестный же вы!..
– Дочь, не оскорбляй отца!
– Вас никто не оскорбляет! Нате!
Манечка вынула из своего портфеля два листа бумаги и швырнула их на стол.
– Мерси, Маничка! Извини, что обеспокоил!
– Хорошо!
Манечка упала на кровать, укрылась одеялом, съежилась и тотчас же заснула.
Иван Никитич зажег свечу и сел у стола. Немного подумав, он обмакнул перо в чернила, перекрестился и начал писать.
На другой день, в восемь часов утра, Иван Никитич стоял уже у парадных дверей Ивана Степановича и дрожащей рукой дергал за звонок. Дергал он целых десять минут и в эти десять минут чуть не умер от страха за свою смелость.
– Чево надоть? Звонишь! – спросил его лакей Ивана Степановича, отворяя дверь и протирая фалдой поношенного коричневого сюртука свои заспанные и распухшие глаза.
– Иван Степанович дома?
– Барин? А где ему быть-то? А чево надоть?
– Вот… я к нему.
– Из пошты, что ль? Спит он!
– Нет, от себя… Собственно говоря…
– Из чиновников?
– Нет… но… можно обождать?
– Отчего не можно? Можно! Идите в переднюю!
Иван Никитич бочком вошел в переднюю и сел на диван, на котором валялись лакейские лохмотья.
– Аукрррмм… Кгмбрррр… Кто там? – раздалось в спальне Ивана Степановича. – Сережка! Пошел сюда!
Сережка вскочил и как сумасшедший побежал в хозяйскую спальню, а Иван Никитич испугался и начал застегиваться на все пуговицы.
– А? Кто? – доносилось до его ушей из спальни. – Кого? Языка у тебя, скотины, нету? Как? Из банка? Да говори же! Старик?
У Ивана Никитича застучало в сердце, помутилось в глазах и похолодело в ногах. Приближалась важная минута!
– Зови его! – послышалось из спальни. Явился вспотевший Сережка и, держась за ухо, повел Ивана Никитича к Ивану Степановичу. Иван Степаныч только что проснулся: он лежал на своей двухспальной кровати и выглядывал из-под ситцевого одеяла. Возле него, под тем же самым одеялом, храпел толстяк с серебряною медалью. Ложась спать, толстяк не нашел нужным раздеться: кончики его сапогов выглядывали из-под одеяла, а серебряная медаль – сползла с шеи на подушку. В спальне было и душно, и жарко, и накурено. На полу красовались осколки разбитой лампы, лужа керосина и клочья женской юбки.
– Чего тебе? – спросил Иван Степанович, глядя в лицо Ивана Никитича и морща лоб.
– Извиняюсь за причиненное беспокойство, – отчеканил Иван Никитич, вынимая из кармана бумагу. – Высокопочтенный Иван Степанович, позвольте…
