В субботу утром Алексей Максимыч отправился на постройку раньше обыкновенного. Он торопился вовсе не потому, что в этот день обещали приехать Воскресенский и его ассистенты Бабков и Лисичкин. Посещение этих лиц не беспокоило его, но и не радовало. Художников он мало знал; они, притом, не будучи ему сочувственны, не внушали ему уважения своими работами и мнения их не имели в глазах его значения. Иван Иваныч ничего не понимал в искусстве; он был в нем, как лососина на цветочной выставке.
Другая причина привлекала Зиновьева на постройку: внутренность церкви только накануне совсем освободилась от лесов; он успел уже вчера выяснить себе в общих чертах, насколько исполнение отвечает задаче; но работы кончились поздно: все-таки не было возможности дать себе, как бы хотелось, полного, сознательного отчета в художественном впечатлении целого; в придачу, день накануне был пасмурный. Он спешил сегодня, рассчитывая воспользоваться ясным солнечным утром.
Церковь была пуста, когда вошел в нее Алексей Максимыч; маленькую дубовую дверь в главном портале отворил ему сторож, старый солдат, помещавшийся с женою и детьми в подвальном этаже, предназначенном для служителей и их семейств, в главном корпусе будущего центрального благотворительного учреждения. Зиновьев отпустил его, сказав, что присутствие его у двери потребуется не раньше двенадцати часов, так вак только к этому времени прибудут гости.
Алексей Максимыч остался очень доволен тишиною, его окружавшей; она позволяла сосредоточиться и ясно определить впечатления.
Заняв место у главной входной арки, откуда глаз свободно обнимал всю внутренность церкви, старый архитектор несколько минут простоял в немом неподвижном оцепенении, стараясь сосредоточить свое внимание. Сердце его билось; он почувствовал на лице жар от охватившего волнения. Мало-помалу черты его успокоились, дыхание стало свободнее. Он не хотел себя обманывать: час дня и выгодное освещение, конечно, прибавляли к хорошему впечатлению; лицо его, тем не менее, оживилось улыбкой; в груди его встрепенулось давно неиспытанное чувство и подступило ему к сердцу; ноздри его задвигались, ресницы прищурились и что-то едко защекотало его в углах глаз; не успел он прикоснуться к ним пальцами, как две слезинки побежали вдоль щек, быстро расплываясь в мелких морщинках.
Было всего девять часов утра; косые лучи солнца, перехваченные тонкими колоннами галереи второго этажа, обдавали внутри здания всю левую его часть, оставляя другую половину в полусвете, смягченном отражением светлых стен и пола, собранного в клетку из белого и серого камня. В этом теплом отражении, – но только темнее его тоном, – круглились боковые арки и своды, усыпанные золотыми звездами но синему нолю. Внизу, вокруг всей церкви обходил пояс, гладко оштукатуренный под порфир, красно-бурого цвета; отсюда начиналась живопись; стены сплошь были ею покрыты; Алексей Максимыч собрал здесь все, что было лучшего и характерного в древне-греческом искусстве; отдельные лики святых, цельные изображения, сцены из священного писания рядами наполняли здание, выделяя свои очертания и краски на золотом фоне, разделанном под мозаический набор; в верхних рядах живопись казалась уже совсем темною; золото, наоборот, светлее выказывалось, приближаясь к потолку, выведенному плоско, с поперечными балками, расписанными красками и золотом, как в древних базиликах. Внутренний вид церкви особенно оживлялся цветным орнаментом, писанным также на золоте; он служил рамкой для стенной живописи, огибал все фризы, арки и ребра сводов, упиравшихся на золоченых капителях с расписанными колоннами.
В этом блеске красок и мерцании позолоты ничего не было поражающего пестротою; Алексей Максимыч больше всего этим тревожился; он мог теперь успокоиться: мастерское распределение красок и золота нигде не нарушало гармонии целого; все соединялось как нельзя удачнее и производило тот светлый, торжественный, но спокойный аккорд, которого так добивался художник.
Внимание его перешло тогда к алтарю – предмету особенной заботливости и попечения; но там, по-видимому, также все отвечало мысли строителя; там, в углубленном полукруглом пространстве, нарочно так рассчитанном, чтобы он оставался в полусвете во всякое время дня, величественно выступали строгие изображения апостолов и Спасителя, восседающего на троне; изображения эти, колоссального размера, писаны были во всю вышину стены, как в палатинской капелле в Палермо, и также на золотом фоне под мозаику; местами, в глубине, золото принимало цвет густого янтаря, за которым как бы поставили свечку; местами отражение соседних стен выдвигало тот или другой лик, сообщая углубленным частям алтаря тот таинственный оттенок, который еще в рисунках мерещился художнику.
Лицо Алексея Максимыча омрачилось тогда только, когда глаза его встретились с иконостасом. Последний действительно не удался. Но крикливая позолота и живопись слишком уже резко били в глаза и противоречили характеру других частей здания, чтобы можно было приписать такую ошибку архитектору; так, по крайней мере, должен был подумать каждый благомыслящий человек. Алексей Максимыч мало, однако ж, этим утешался; иконостас был для него тем же, чем было бы для матери бельмо или кривая нога у любимого детища. Но что было ему делать? В первоначальном проекте он хотел его оставить резным в натуральном цвете дерева; попечительный совет не допустил до этого, настоятельно требуя позолоты; Иван Иваныч, передавая волю совета, сказал, что таково было желание купца, пожертвовавшего деньги; неисполнение такого желания легко могло охладить рвение других жертвователей. То же самое произошло с образами. Напрасно, чуть не со слезами на глазах, убеждал Зиновьев, что этим все дело будет испорчено, что образа эти, своими рутинными формами и кондитерской живописью, нарушат гармонию целого, – попечительный совет, через посредство Ивана Иваныча, снова поставил вопрос ребром; образа Лисичкина были им пожертвованы и, во что бы ни стало, необходимо было их принять, чтобы поощрить жертвователя; образа, кроме того, как жертвованные, в значительной степени сокращали расход; архитектору было, конечно, все равно; имея в виду только красоту и гармонию, он готов был эгоистически принести им в жертву денежные интересы; попечительным советом, наоборот, управляла широкая