тазик, сливает ее, греет кувшинчик. Последней она сама моет ноги, и мы, что попало надев на ноги, переходим в чистую половину дома. Ремзика мать переносит на руках.
Мы останавливаемся на веранде и снова прислушиваемся к ночи. Через некоторое время сквозь шум дождя снова доносится стон коровы. Мы продолжаем прислушиваться, и снова сквозь шум дождя, сквозь далекий надрывный лай собак, сквозь приглушенный шум канонады доносится стон коровы. Я заметил, что промежутки между ее стонами все время медленно увеличиваются. Сейчас между ними прошло не меньше десяти минут.
Мы покидаем холодную веранду и входим в дом. Ремзика с сестричкой укладывают в одной комнате со мной. Старшая сестра с Лилишей ложатся в комнате, где обычно спят дядя и тетя. Тетя сейчас спит в большой комнате, в зале. Всем остальным там спать было бы страшно: на стенах портреты умерших родственников, сами стены время от времени почему-то потрескивают, а тут еще медведь где-то корову терзает…
Дождь стучит о крышу, изредка погромыхивает гром. Под одеялом уютно и страшновато. Ремзик и Зина, положенные валетом, никак не угомонятся, шуршат одеялом, тихо спорят.
– Я вот сейчас тебя в зале уложу! – грозит мать из другой комнаты.
– Она у меня все одеяло стаскивает, – жалуется он.
– Бессовестный, он врет, – говорит сестричка.
Постепенно они угоманиваются, затихают. Из маленькой комнаты слышно, как шепчутся Лилиша и Ризико. Из залы слышится, как тетушка несколько раз дует в лампу, и полоска света в дверной щели исчезает. Из маленькой комнаты все еще доносится шепот Ризико и Лилиши.
Дождь стучит о крышу, порывы ветра то как бы приближают шум дождя, то отдаляют. Под одеялом необыкновенно уютно, тепло, и дремота охватывает меня.
На следующее утро солнце сверкает на мокрых листьях деревьев, на траве, на стеблях ожившей от обильной влаги кукурузы. Мы, дети, спускаемся в котловину Сабида. Конечно, взрослые здесь уже побывали раньше нас. На крюках, вбитых в ствол молельного ореха, повешено несколько кусков мяса, видимо, все, что осталось от коровы.
Отсюда сверху видна большая площадка, вытоптанная среди зарослей папоротника. Здесь, видно, он напал на нее, а она пыталась вырваться, а он волочил и терзал ее.
На этом же склоне пасутся коровы. Время от времени от стада отделяется корова, подходит к молельному ореху и, вытянув голову и жалобно промычав на подвешенные остатки коровы, проходит мимо. Потом она начинает пастись, словно как-то неохотно обрывает пучки травы, а потом, словно захваченная привычным делом, начинает с ровным усердием рвать траву. А в это время другая корова, отделившись от стада, подходит к молельному ореху, чтобы, вытянув голову, с прощальной скорбью промычать над останками погибшей… Пораженные этим странным зрелищем, мы долго стоим и смотрим.
О том, что у меня начинается приступ малярии, я смутно догадывался еще под сенью молельного ореха, когда сбивал палкой неспелые орехи в толстой зеленой кожуре с мягким незрелым ядрышком. Сегодня эти ядра казались безвкусными, даже отдавали горечью.
Стараясь убедить самого себя, что никакой малярии у меня нет, я залез в кусты ежевики и стал есть спелые, чернильного цвета ягоды, но они тоже казались мне безвкусными, отдавали запахом каких-то неведомых насекомых.
К тому же я начинал дрожать от холода, хотя в летний полдень стоял на солнцепеке. Я все еще старался внушить себе, что это не малярия, что это мне только так кажется, что у меня начинается приступ.
Чтобы вернуть себе полноценное ощущение вкуса спелой ежевики, я набрал себе полную горсть и высыпал ее в рот. В самом деле на этот раз я почувствовал сладость ежевики, хотя несносный запах каких-то насекомых, садившихся на ягоды, все-таки остался.
Внизу за молельным орехом в чащобах ложбины раздавался звук колокольца. Там паслись козы. Я понимал, что если и в самом деле начнется приступ малярии, то мне лучше всего быть дома. Я решил выгнать стадо из чащобы и вернуться домой.
Я спустился вниз и стал сгонять коз, рассеявшихся в кустах ежевики, мелкого лесного ореха, в зарослях кизила, лавровишни и папоротников. «Хейт! Хейт!» – кричал я, иногда бросая камни в самые непроходимые заросли, откуда упрямо не хотели выходить козы, зная, что я не могу проникнуть туда.
На самом дне котловины журчал водопадик, стекающий по деревянному желобу из скальной расщелины. Вода здесь была ледяная. Сейчас, наткнувшись на него, я вспомнил рассказ одного пастуха, который говорил, что, если в самом начале малярийного приступа вымыться в ключевой воде, малярия может покинуть твое тело.
Я бросаю свой топорик, раздеваюсь догола и после некоторых колебаний, сжав зубы, становлюсь под туго бьющую в спину, в затылок, в голову ледяную, долбящую болью холода струю. От нестерпимого холода у меня перехватывает дыхание, воздух застревает в груди, и я выскакиваю из-под струи.
Передохнув, я снова лезу под струю и снова выскакиваю. С каждым разом тело мое все больше и больше осваивается с ледяной струёй, и на четвертый или пятый раз вода мне не кажется такой уж холодной.
В самом деле, ключевая вода так меня взбодрила, что я поверил в то, что малярия покинула мое тело. Я решил не идти домой, а оставаться здесь с козами до вечера. Обед мне должны были принести сюда.