— Ты по улице теперь один иди, а когда хозяйка тебя угощать начнет, ты выйди в другую комнату и скажи: «А где же мой товарищ?» Я тогда приду, и ты меня угости, только, смотри, виду не подавай, что я около сижу. А не позовешь — худо будет!
И из глаз скрылся. Дядя же к своей любушке пошел. Та ему так обрадовалась, что не знала даже куда посадить и чем угостить. А он, за столом сидя, задумался; чувствует, что должен позвать теперь «товарища», и страсть ему не хочется в горницу неумытого кликать.
Вот Филипп Матвеич и думал, да и говорит сударке своей:
— Никак у тебя недавно пиво варили?
— Варили, милый, хочешь принесу сейчас ковшичек из подвала? Только вот блинков тебе в печь подогреть поставлю…
— Не беспокойся, голубушка, ты мне дай ковш, а я сам налью и принесу.
Взял он ковш, зажег лучину, спустился в подвал, сперва для храбрости хлебнул там и молвит:
— А где же мой товарищ?
А нечистый — тут, как тут. — Давненько уже, — говорит, — я по свежему пиву скучаю.
Хотел ему дядя в шапку налить (не давать же бесу поганым ртом к ковшику прикладываться), а шершавый ему:
— Из этой бочки не хочу — эта с молитвою ставлена. Вынь вон у той затычку. В нее с руганью лили.
Едва Филипп Матвеич втулку вынул, как нехристь к бочке мурлом своим и припал. Раздулся весь, окаянный, а бочка совсем опустела.
— Довольно тебе, — говорит дядя; наклонился затем ковшик взять, а когда подошел снова к «товарищу», видит — тот стоит около бочки своей и смеется:
— Смотри, — говорит, — она опять полная!.. Ты теперь по своим делам иди, а я тебя за околицей поджидать буду. Только позже вторых петухов не засиживайся!
И пропал.
Покачал головой дядя и пошел наверх к хозяйке своей.
Та ему засмеялась и говорит:
— А я уж и соскучилась по тебе.
Тут они с ней выпили и закусили. Все честь-честью…
Перед вторыми петухами начал Филипп Матвеич прощаться. Любушка обиделась даже, его отпуская, что уходит так скоро.
На околице посмотрел дядя по сторонам и едва успел «А где-то мой товарищ?» вымолвить, тот как из-под земли перед ним вырос.
— Садись, — говорит, — дорога длинная, а я выпивши, и не могу так же прытко, как с вечера, задувать.
Сел ему на плечи дядя, видит — впрямь охмелел нечистый: шатается и бежит плохо. На пятой версте ему подгонять даже своего конягу пришлось.
А тот обижается:
— Это ты меня за мою верную службу сапогами пинаешь?
А Филипп Матвеич ему:
— Беги окаянный, пока я с тебя шкуры не спустил! За свою службу ты и так бочку целую пива высосал.
— Я ж его с собой не взял, твоего пива! А за то, что я тебя возил, ты мне еще четверть водки обещался.
— Ах, ты, шайтан этакий! Мало тебе было пиво спортить, еще и водки захотел! Так вот же тебе!
И начал ему дядя с сердцов по шее накладывать.
Нечистый, сначала припустил по дороге, а потом перемахнул через канаву, да в лес, в самую чащу. Дядя хоть наклоняется, а ветки — так по лицу и хлещут. Того и гляди без глаз останешься.
— Стой! — кричит он. А лукавый его так и тащит целиною по снегу прямо к болоту… В нем ключей было много и оно зимою не промерзало.
Видит Матвеич, что приходит ему конец. Того и гляди утопит окаянный.
И вцепился он с отчаянья бесу в его проклятую харю.
— Я, — кричит, — тебе оба бельма твои выдеру!
Струсил, верно, лукавый. Ноги отпустил и стал глаза себе закрывать.
Дядя с него соскочил, и вновь на чорта с кулаками.
— Ты меня, — говорит, — такой-сякой, зачем сюда завез?!
— А ты меня как смеешь обманывать и от своего слова отказываться?
И начали они драться. У нечистого, известно, когти железные. Живо человеку все лицо исцарапал. Но и дядя не плошал: изловчился да, благословясь, как даст немытому по уху. Тот так и кувырнулся в сугроб.