– Да, я Алеша… – И тут Александров вдруг умолк. Третья тень поднялась со скамейки и приблизилась к нему. Это был отец Михаил, учитель закона Божьего и священник корпусной церкви, маленький, седенький, трогательно похожий на святого Николая-угодника.
Александров вздрогнул.
– Дети мои, – сказал мягко отец Михаил, – вы, я вижу, друг с другом никогда не договоритесь. Ты помолчи, ерш ершович[142], а вы, Любовь Алексеевна, будьте добры, пройдите в столовую. Я вас задержу всего на пять минут, а потом вы выкушаете у меня чая. И я вас провожу…
Тяжеловато было Александрову оставаться с батюшкой Михаилом. Священник обнял мальчика, и долгое время они ходили туда и назад по паперти. Отец Михаил говорил простые, но емкие слова.
– Твоя мамаша – прекрасная мамаша. У меня тоже была мать, и я так же огорчал нередко, как и ты огорчил сейчас свою мамочку. Ну, что же? Ты был прав, а он не прав. Но твоя совесть безукоризненна, а он вспомнит однажды ночью случай с тобой и покраснеет от стыда. И потом, смотри – как огорчена мамаша! Что тебе стоит окончить корпус? По крайней мере диплом. А ей сладко. Сынок вышел в люди. А ты потом иди туда, куда тебе понравится. Жизнь, милый Алеша, очень многообразна, и еще много неприятностей ты причинишь материнскому сердцу. А знай, что первое слово, которое выговаривает человеческий язык, это – слово «мама». И когда солдат, раненный насмерть, умирает, то последнее его слово – «мама». Ты все понял, что я тебе сказал?
– Да, батюшка, я все понял, – сказал с охотной покорностью Александров. – Только я у него извинения не буду просить.
Священник мягко рассмеялся.
– Да и не надо, дурачок. Совсем не надо.
И не так увещания отца Михаила тронули ожесточенное сердце Александрова, как его личные точные воспоминания, пришедшие вдруг толпой. Вспомнил он, как исповедовался в своих невинных грехах отцу Михаилу, и тот вздыхал вместе с ним и покрывал его епитрахилью [143], от которой так уютно пахло воском и теплым ладаном, и его разрешительные слова: «Аз иерей[144] недостойный, разрешаю…» и так далее. Вспомнил еще (как бывший певчий) первую неделю Андреева стояния[145]. В домашнем подрясничке[146], в полутьме церкви говорил отец Михаил трогательные слова из канона преподобного Андрея Критского[147]:
«Откуда начну плакати жития моих окаянных деяний? Кое положу начало, Спасе, нынешнему рыданию».
И хор и вместе с ним Александров, второй тенор, отвечали:
«Помилуй мя, Боже, помилуй мя».
– А теперь, – сказал священник, – стань-ка на колени и помолись. Так тебе легче будет. И мой совет – иди в карцер. Там тебя ждут котлеты. Прощай, ершершович. А я поведу твою маму чай пить.
И неслыханная в корпусной истории вещь: Александров нагнулся и поцеловал руку отца Михаила.
Красное крыльцо
Набросок к роману «Юнкера»
Это было в один из чудесных солнечных, холодных дней конца октября 1888 года.
Москва ждала в гости царя и царскую семью: они приедут поклониться древним русским святыням, после железнодорожного крушения на станции Борки[148].
По велению государя, встречавшие его войска московского гарнизона были выведены без оружия. Они стояли шпалерами[149] от Курского вокзала до Кремля. А в Кремле, от Золотой решетки[150] до Красного крыльца[151], вдоль длинного и широкого дубового помоста, крытого красным сукном, стояли мы, четыре роты юнкеров Третьего военного Александровского училища, четыреста юношей в возрасте восемнадцати-двадцати лет. Юнкер четвертой роты Александр Куприн стоит в первой шеренге: царь пройдет мимо него в пяти шагах, ясно видный, почти осязаемый.
Ждем долго. В старину выводили на смотры и на парады часа за два. Теперь же случай выдался совсем необычайный. Еще в училище каждого из нас осматривали как свои портупей-юнкера, так и ротные офицеры, осматривали с мелочной заботливостью матери, отправляющей шестнадцатилетнюю дочь на первый большой бал. И теперь, в Кремле, нет-нет да пройдет курсовой офицер, одернет складку мундира, поправит поясную бляху с изображением пылающей гранаты, надвинет больше на правый глаз круглую барашковую шапку с сияющим двуглавым орлом.
Ожидание не томит. Все мы радостно и легко возбуждены. Давно знакомые молодые лица кажутся совсем новыми: такими они стали свежими, ясными и значительными, разрумянившись и похорошев в крепком осеннем воздухе.
В голове – как шампанское. Скользит смутно одна опасливая мысль: так необыкновенны, так нетерпеливо волнуют эти счастливые минуты, что вдруг перегоришь в ожидании, вдруг не хватит чего-то внутри тебя для самого главного, самого большого.
И вот какое-то внезапное беспокойство, какая-то быстрая тревога пробегает по расстроенным рядам. Мы выпрямляемся и подтягиваемся без команды. Ухо слышит, что откуда-то справа, далеко-далеко, раздается и нарастает особый, до сих пор не различаемый шум, подобный гулу леса под ветром или