пятнами возникают на горизонте, притягивая взгляд. Иногда на пути попадались сверкающие на солнце солончаки или замерзшие озера, обрамленные бурым воротником камышей. Озера эти, если посмотреть на карту, тянутся прерывистой чередой на юго-восток, в сторону Каспийского моря; они, судя по всему, остались от протекавшей по этим местам в давние времена какой-то реки, — может быть, даже Волги.
Открывающиеся перед генералом Вольским картины заснеженной степи на какое-то время оторвали его от тяжелых мыслей. Особенно неожиданно возникшее русло высохшей реки с обрывистыми берегами. Тем более что в таких вот руслах и прятались от постороннего глаза полки и батальоны его корпуса.
Четвертый мехкорпус создан недавно, накапливался в этих местах постепенно, в стороне от гремевших в это же самое время сражений. Танкисты, артиллеристы, пехотинцы — всё, что составляло живую силу корпуса, не имели ни только практики наступления, но вообще никакой боевой практики. Все это была либо зеленая молодежь, едва достигшая восемнадцати лет, либо неуклюжие сорокалетние запасники, либо выходцы из среднеазиатских республик, кое-как разбавленные выписанными из госпиталей бойцами и младшими командирами, хотя и понюхавшими пороху, но порох тот пахнул поражениями или, в лучшем случае, боями в обороне. Конечно, их учили и продолжают учить искусству боя в наступлении и обороне, но учения — это жизнь, а бой — это смерть.
Генерал Вольский все последние дни не находил себе места. Отправив после долгих колебаний и размышлений письмо Сталину, он теперь жалел, что сделал это, и каждую минуту ждал, что его если не арестуют, то снимут с командования корпусом и… и черт его знает, что будет дальше. Во всяком случае, он готовился к самому худшему.
Написать Сталину письмо его толкнули многие факты нераспорядительности, разгильдяйства, пренебрежения элементарными правилами ведения боевых действий сперва в Крыму, затем на Северном Кавказе, которые он наблюдал, будучи заместителем командующих этими фронтами по бронетанковым войскам, а должность заместителя командующего БТ — это ни то ни сё, а черт знает что, то есть никакой власти и почти никакой причастности к боевым действиям. И здесь, под Сталинградом, хватало всякой дури, и Вольский в конце концов стал видеть одну только дурь и ничего больше. И вот ему поручили командовать механизированным корпусом, который, как представлялось Вольскому, совершенно не готов к боевым действиям, в том смысле, что то одного нет, то другого, то третьего, то одно делается не так, то другое через пень-колоду, а между тем все, начиная с командующего фронтом, смотрят на все эти безобразия сквозь пальцы, надеясь на все то же русское авось. А он, Вольский, насмотрелся на все это еще в Крыму. Там началось с шапкозакидательских распоряжений командующего Крымским фронтом генерала Козлова, находящегося под сапогом у представителя Ставки, всесильного, как им всем казалось, начальника Главпура Мехлиса, человека истеричного, жестокого и ничего не понимающего в военном деле, а закончилось паническим бегством огромной армии, собранной на небольшом пятачке крымской земли, едва немцы прорвали фронт и двинулись на Керчь, сметая все на своем пути. Тень того страшного разгрома маячила перед глазами генерала Вольского, и ему казалось, что все это может повториться здесь, под Сталинградом, но в еще больших масштабах.
Танковая дивизия, входившая в состав мехкорпуса, располагалась в русле некогда протекавшей по нему реки, личный состав помещался в землянках, вырытых в крутом берегу, к тому же прикрытых белыми полотнищами. Все танки, машины и орудия выкрашены белой краской и тоже тщательно укрыты белыми же полотнищами, которые сверху, если верить нашим летчикам, выглядят снежными сугробами. Хотя сам Вольский приложил немало усилий, чтобы как можно тщательнее спрятать свой корпус от глаз воздушной разведки противника, однако это не избавляло его от ощущения, что все это напрасно, что немцам известно и о местонахождении его корпуса, и о его слабой готовности к предстоящим боям, и даже о планах нашего командования, потому что механизированные группы немцев то и дело проникали с юга в Калмыцкие степи, сея панику и бесследно исчезая в неизвестном направлении. Поговаривали, что простодушные калмыки, поверив своим сородичам, ушедшим в эмиграцию после разгрома белых армий, помогают немцам в этих рейдах и даже сами нападают на наши части. Что толку при таком положении от нашей скрытности и маскировки? — сплошной самообман! Из всего этого следует, что едва лишь корпус начнет движение, как тут же попадет под воздействие авиации противника и удары его танковых дивизий. Даже странно, что этого не понимают там, наверху.
Перед своими подчиненными, равно как и перед начальством, Вольский ничем не выдавал своей неуверенности и тревоги, но эти неуверенность и тревога накапливались в нем день ото дня, как пар в перегретом и плотно закупоренном котле. Когда же удерживать в себе свои сомнения стало выше сил, он выплеснул их в письме на имя Сталина, и все эти дни мысленно следил за продвижением письма, считал дни и даже часы, когда оно попадет к Верховному, — если попадет, разумеется, — представляя себе Сталина, читающего это письмо в своем кабинете, и как он отдает приказ… — но дальше все было смутно и не поддавалось логическому объяснению.
Машины съехали вниз по пологому откосу, вкатили под полотняный навес и остановились. Вольский, — в белом полушубке и меховой шапке, красивое и мужественное лицо сосредоточенно и спокойно, — выбрался из машины и принял рапорт командира дивизии, молодцеватого полковника-танкиста, лицо которого дышало здоровьем и молодым задором, а голос звучал звонко и даже весело. И Вольскому подумалось, что этого полковника не посещают никакие сомнения, что для него война — естественный процесс, и даже, вполне возможно, его не гнетет, что его дивизия стоит в калмыцких степях, куда еще ни разу за всю историю России не проникал ни один завоеватель, если не считать набегов с юга разбойничьих племен.
Доложив, что вверенная ему дивизия ведет плановые занятия по боевой подготовке, что никаких происшествий за минувшие сутки не имело места, полковник, опустив руку и крепко пожав руку командира корпуса, произнес, глянув на ручные часы и несколько понизив голос: