низом и деревянным верхом, стояли друг против друга, на каждом конце большого пруда.

Здесь, в сельском затишье, провела Дио около двух месяцев, отдыхая от всего, что было с нею на Крите, и учась египетским пляскам.

Однажды, в середине зимы, в послеполуденный час, лежа на коврах и подушках на плоской крыше летнего дома, в легкой решетчатой сени с рядом точеных из кедра, узорчато-расписанных и раззолоченных столбиков, она смотрела на солнце в темно-темно, как бы черно-синем небе, таком бездонно- ясном, что казалось, никогда не было в нем и не могло быть облака. Солнце южной зимы – зимнего лета, яркое, но не ослепляющее, теплое, но не жгучее, было как детская улыбка сквозь сон. Полузакрыв глаза, она смотрела на него прямо, и свет его дробился, как слеза на ресницах, алмазною радугою.

«Ра Солнце, Солнце Ра, – лучшего слова для солнца не выдумаешь, чем Ра: Ра рассекает тьму мечом!» – думала Дио.

Мечом свистящего полета рассекали лучезарную тьму синевы зимние ласточки; пели солнцу, кричали, визжали от радости: «Ра!»

Радостно-благостно все. Благость и радость – в воздухе, таком сухом и чистом, как нигде в мире, дающем многолетие живым и нетление мертвым; таком божественно-легком, что в первый раз им дышащему кажется, что камень, давивший ему грудь всю жизнь, вдруг упал, и только теперь узнал он, какая радость дышать.

Вон дерево-чудовище, все в шипах и колючках, с тускло-свинцовыми, жирными, точно налитыми ядом, суставами, с исполинским, кроваво-красным цветком – разинутой пастью змеи. Но и оно доброе: в благоуханьи цветка – сладость райская – радость Ра.

Вон за слюдяною полоскою Нила, мелкого, зимнего, горы Аменти – Вечного Запада, в солнечно-розовой мгле млеющие, желтые, как львиная шерсть, источенная сотами гробов. Но и смерть здесь благостна: души усопших, как пчелы, собирают мед смерти – вечную жизнь.

«А может быть, у нас на Иде-горе сейчас воет ветер, сосны скрипят, снег валит хлопьями», – подумала Дио, и еще синее сделалось небо, ярче – солнце: захотелось плакать от радости и целовать это небо, солнце, землю, как лица любимых после долгой разлуки.

Улыбалась знакомому чувству: смерть недаром прикоснулась к ней, когда она лежала на костре, готовою к закланию жертвою: как будто умерла тогда, и теперь началась новая жизнь, после смерти: другое небо, другое солнце, другая земля – чужие? – о нет, роднее родных!

Лежу я, больной от печали;Врачи меня мудрые лечат.Подходит любимая к ложу,Смеется сестра над врачами:Болезнь мою лютую знает! —

пел вполголоса человек лет тридцати, с женственно-тонким лицом, с большими, грустными, как у больного ребенка, глазами, с бритой, как у жрецов, головой, в белой льняной одежде и леопардовой шкуре, перекинутой через плечо, бывший жрец бога Амона, Пентаур, начальник храмовых певиц и плясуний, учивший Дио египетским пляскам.

Стоя на коленях, он едва прикасался концами пальцев к перекрещенным струнам высокой Амоновой арфы с пустым, для усиления звука, деревянным ящиком внизу, украшенным двумя радужными солнцами и головой бога Овна четверорогого.

Тихие звуки струн сопровождали тихую песню. Кончив одну, начал другую:

Каждый раз, как отворитсяДверь в доме сестры моей, —Сестра моя сердится.Быть бы мне привратником,Пусть на меня она сердится:Услыхал бы я голос ее,Как дитя, испугался бы!

– И все? – спросила Дио, улыбаясь.

– Все, – ответил Пентаур, чуть-чуть краснея, как будто стыдясь своей слишком коротенькой песенки. Часто и легко краснел, как маленький мальчик: это было странно, почти смешно в тридцатилетнем человеке, но Дио нравилось.

– «Как дитя, испугался бы», – повторила она, уже без улыбки. – Да, почти ничего не сказано – и сказано все. Здесь, у вас, в Египте, любовь бессловесна, как небо безоблачно…

– Нет, есть и у нас длинные песни, но я их не так люблю: коротенькие лучше.

Сильно ударил в струны и запел.

Ты для меня желаннее,Чем хлеб – голодному,Сила – немощному,Крик младенца – рождающей! —

плакали струны страстно, почти грубо, как плачут люди от боли, жажды или голода. И вдруг тонко-тонко, хитро:

Правду люблю, ненавижу лесть:Лучше мне видеть тебя, чем пить и есть!

– «Любить – пить и есть», – удивилась она, задумалась. – Как грубо – грубо и нежно вместе! А только ведь и это лесть тончайшая…

– Почему лесть?

– Почему? Ах, брат мой милый, тем-то жизнь и горька, что без воды и без хлеба люди умирают, а без любви живут…

– Нет, тоже умирают, – сказал он тихо и хотел еще что-то прибавить, но посмотрел на нее долго, молча, и грустные глаза его сделались еще грустнее. Опять покраснел и поспешил заговорить о другом:

– Пришлю-ка я тебе плоильщика: вон перья не так лежат.

Протянул руку, чтобы поправить мелко плоенные на рукаве ее складки – «перья». Дио взяла его за руку. Он хотел ее отнять, но она удержала ее в своей почти насильно, – грубо и нежно вместе, и посмотрела ему в глаза, улыбаясь. Он отвернулся и уже не покраснел, а побледнел чуть заметно под бронзовой смуглостью кожи: «как дитя, испугался».

Так бывало при каждом свидании: прелесть ее, всегда новая, удивляла его, как чудо. О, это слишком стройное тело, слишком узкие бедра, угловатость движений, непокорные завитки слишком коротких, иссиня-черных волос, и мужественно-смуглый, девственно-нежный румянец, как розовый цвет миндаля в

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату