столом и в особенности этого приземистого, длинноватого, смрадно дышащего уродца). Лукаво велеречивая Ада рассказывает сон или описывает какое- либо диво природы, или особый беллетристический прием – monologue interieur Поля Бурже, позаимствованный им у старого Льва, – или некий потешный промах в очередном обзоре Эльси де Норд, вульгарной дамы литературного полусвета, полагающей, что Левин разгуливал по Москве «в нагольном тулупе»: «мужицкой овчинной шубе, голой стороною наружу, мохнатой вовнутрь», по определению словаря, который наша комментаторша извлекает невесть откуда с ловкостью фокусника, всевозможным Эльси даже не снившейся. Впечатляющее мастерство, являемое ею в обращении с придаточными предложениями, ее апарте в скобках, сладострастное выделение соседствующих односложных («Бестолочь Эльси не смыслит ни в чем ни аза») – все это наконец почему-то начинает действовать на Вана подобно неестественным стимуляторам и экзотическим мучительным ласкам, вызывая низменное возбуждение, томящее стыдом и извращенным наслаждением сразу.

– Сокровище мое, – окликает Аду мать, перемежающая ее разглагольствования краткими вскриками: «Как забавно!», «Ах, как мило!» – но успевающая тоже отпускать и наставительные замечания вроде: «Сядь попрямее» или «Да ешь же, сокровище мое» (подчеркивая «ешь» с материнской мольбой, ничем не похожей на умышленные спондеические сарказмы дочери).

Ада то садится прямее, то выгибает податливый стан, то, когда сновидение или повесть о приключениях (или иной какой-то рассказ) достигает самой волнующей точки, нависает над столом – с которого предусмотрительный Прайс уже снял ее тарелку, – внезапно раскидывая, раскладывая локти, то откидывается назад, несосветимо гримасничая в потугах изобразить «длинное-длинное» и вздымая руки все выше и выше!

– Сокровище мое, ты так и не попробовала, – да, Прайс, принесите…

Что? Веревку, по которой бесштанное дитя факира вскарабкается в мреющую синеву?

– Оно было такое длинное-длинное. Что-то вроде (перебивает сама себя)… вроде щупальца… нет, постой (качает головой, черты ее вздрагивают, как будто моток запутанной пряжи распускается одним быстрым рывком).

Нет: огромные красно-лиловые сливы, одна с палевым влажным надрывом.

– Вот тут-то я и… – (ерошит волосы, ладонь слетает к виску, что-то рисуя, но не оставляя расправляющего пряди движения; затем внезапный перелив хрипловатого, журчащего смеха прерывается влажным кашлем). – Нет, серьезно, мама, представь, как я онемела, как я немо вопила, когда поняла…

В третий или в четвертый раз усевшись с ними за стол, Ван тоже кое-что понял. Поведение Ады, далекое от потуг смышленой девочки произвести впечатление на нового человека, было отчаянной и хитроумной попыткой помешать Марине завладеть разговором, превратив его в лекцию на театральные темы. Марина же, ожидая возможности пустить на рысях тройку своих коньков, получала определенное профессиональное удовлетворение, исполняя банальную роль любящей матери, гордой дочерним обаянием и остроумием и с неменьшим обаянием и остроумием снисходящей к ее резвой обстоятельности: это не Ада, это Марина пыталась произвести на него впечатление! А уяснив, что к чему, Ван старался при всякой заминке в разговоре (которую Марина норовила заполнить избранными местами из трудов Станиславского) отпускать кораблик Ады в плавание по взбаламученным водам Ботанического залива – в странствие, которого он в иное время страшился, но которое ныне сулило его девочке свободу и безопасность. Особую важность приобретал этот маневр во время ужина, поскольку вечерняя трапеза Люсетты и гувернантки происходила несколько раньше, наверху, отчего в эти решающие мгновения мадемуазель Ларивьер отсутствовала и, стало быть, невозможно было рассчитывать, что она переймет у замешкавшейся Ады нить разговора и примется живо описывать тяготы сочинения новой повестушки (знаменитое «Брильянтовое ожерелье» претерпевало окончательную отделку) или делиться воспоминаниями о ранних годах Вана, к примеру, более чем приемлемыми, касающимися его любимого учителя русского языка, который нежно ухаживал за мадемуазель Л., писал хромыми размерами «декадентские» русские стихи и по-русски нарезался в одиночку.

Ван: «А вот этот, желтенький (указывая на цветочек, мило изображенный на эккеркроуновском блюде), – это лютик?»

Ада: «Нет. Этот желтый цветок – дюжинная Marsh Marigold, Caltha palustris. Наши простолюдины ошибочно называют ее первоцветом, но, разумеется, подлинный первоцвет, Primula veris, – это совсем другое растение».

– Понятно, – сказал Ван.

– Да-да, – начала Марина, – помню, я играла Офелию, и уже одно то, что я когда-то собирала гербарий…

– Несомненно помогло, – сказала Ада. – Так вот, по-русски marsh marygold называется курослепом (хотя татарские мужики, несчастные рабы, обозначают этим словом лютик, что совершенно неверно) или просто калужницей, как ее вполне резонно называют в Калуге, США.

– Ага, – сказал Ван.

– Как случилось со множеством иных цветов, – с тихой улыбкой помешанного профессора продолжала Ада, – злополучное французское название нашего растения, souci d’eau, есть результат превратного толкования, хотя, возможно, следует сказать «преображения»…

– И на ромашку бывает промашка, – скаламбурил Ван Вин.

– Je vous en prie, mes enfants![33] – вмешалась Марина, которая с трудом поспевала за разговором, а теперь, вследствие недопонимания второго рода, решила, что он свернул и вовсе в неподобающую сторону.

– Кстати, не далее как нынешним утром, – сказала Ада, не снисходя до того, чтобы просветить свою мать, – наша ученая гувернантка, бывшая также и твоей, Ван, дама сугубо…

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату