противнику поверх бредового нагромождения белых и красных, до неузнаваемости претенциозно вырезанных фигур (производимых фирмой «Олегов конь»), которыми не согласился бы играть и последний кретин – какие бы царственные барыши ему ни сулили за осквернение простейшей идеи, забредшей в зудливейшую из голов.
Время от времени Аде удавалось додуматься до жертвенной комбинации, и она отдавала, скажем, ферзя, уповая на изящный выигрыш в два-три хода, который достанется ей, если противник возьмет фигуру; при этом она видела лишь одну сторону позиции, предпочитая в диковинной вялости неопрятного обдумывания не замечать очевидной контркомбинации, которая неизбежно приведет ее к поражению, если великая жертва принята не будет. Между тем за доской «Скрэббла» та же бестолковая и вялая Ада обращалась в род грациозно-точной счетной машины, наделенной вдобавок феноменальным везением, сметливостью и даже не снившимися недоуменному Вану прозорливостью и уменьем ловить удачу за хвост, сооружая аппетитно длинные слова из ни на что, казалось бы, не годных обглодков алфавита.
Ван находил эту игру скучноватой и под конец начинал выставлять слова торопливо и невнимательно, не снисходя до проверки «неупотребительных» или «устарелых», но вполне приемлемых вариантов, предлагаемых услужливым словарем. Что же касается самолюбивой, малосведущей и гневливой Люсетты, ей приходилось даже в двенадцать лет полагаться на благоразумные подсказки Вана, помогавшего ей главным образом потому, что это экономило время и хотя бы немного приближало блаженный миг, когда ее можно будет сплавить в детскую, отчего Ада вновь – в третий или четвертый раз за сладостный летний день – станет доступной для небольшой рукопашной. Особенно скучными были препирательства девочек по поводу законности того или этого слова: на имена собственные и географические названия налагался запрет, однако существовали пограничные случаи, приводившие к бесконечным разочарованиям, и жалостно было видеть, как Люсетта цепляется за свои последние пять букв (больше в ящичке ничего не осталось), образующие прекрасное слово АРДИС, которым, как объяснила ей гувернантка, обозначается стрекало стрелы – к сожалению, только по-гречески.
Особенно докучали ему раздраженные или надменные поиски сомнительных слов в уйме словарей, которые стоя, лежа и сидя располагались вкруг девочек – на полу, под стулом, на который Люсетта забиралась с ногами, на диване, на большом круглом столе, где лежала доска и стоял ящичек с фишками, и на ближайшем к столу комоде. Соперничество обормота Ожегова (большого, синего, дурно переплетенного тома, содержащего 52 872 слова) и маленького, но шкодливого Эдмундсона в благоговейном издании доктора Гершижевского, немота кратких уродцев и чуждая условностям тороватость четырехтомного Даля («My darling dahlia»,[115] – постанывала Ада, отыскав у кроткого, долгобородого лексикографа какое-нибудь утратившее хождение жаргонное словцо) – все это давно уморило бы Вана несносной скукой, если б его, как ученого, не возбуждало странное сближение некоторых особенностей «Скрэббла» с таковыми же спиритической планшетки. Впервые он осознал это сходство августовским вечером 1884 года на балконе детской, под закатным небом, последнее пламя которого змеилось по краешку водоема, подгоняя последних стрижей и добавляя меди в Люсеттины локоны. Красной кожи доска была разложена на покрытой чернильными пятнами, вензелями и порезами сосновой столешнице. Благообразная Бланш, чью мочку уха и ноготь большого пальца также тронуло вечернее рдение, благоухая духами, которые у горничных называются «Горностаевый мускус», принесла еще ненужную лампу. Бросили жребий, ходить выпало Аде, она машинально и бездумно набирала семерку своих «везунков» из раскрытого ящичка, в котором лицом вниз, выставив наружу безымянные черные спины, лежали фишки, каждая в отдельной, устланной флавиновым бархатом ячейке. Ада что-то говорила при этом и между прочим сказала: «Я предпочла бы лампу Бентен, да в ней керосин весь вышел. Попка (обращаясь к Люсетте), будь лапонькой, кликни ее… Господи помилуй!»
Семь набранных ею букв – С,Р,Е,Н,О,К,И, – которые она начала расставлять в своем «спектрике» (лоточке из покрытого черным лаком дерева, своем у каждого игрока), резво и словно бы сами собой составили ключевое слово нечаянной фразы, которая сопровождала их беспорядочный отбор.
В другой, грозовой вечер в эркере библиотечной (за несколько часов до того, как полыхнул овин) Люсеттины фишки составили забавное слово ВАНИАДА, и она извлекла из него тот самый предмет обстановки, по поводу которого только что обиженно ныла: «А может, я тоже хочу на диване сидеть».
Вскоре затем, как оно часто случается с играми, игрушками и каникульными дружбами, сулящими поначалу нескончаемое блаженство, «Флавита» следом за бронзовеющей и кроваво-красной листвой потонула в осенних туманах; потом куда-то засунули черный ящичек, потом про него и вовсе забыли – и обнаружили ненароком (среди футляров со столовым серебром) четыре года спустя, перед самой поездкой Люсетты в город, где она провела с отцом несколько июльских дней 1888 года. Вышло так, что это была последняя из сыгранных юными Винами игра во «Флавиту». Оттого ли, что для Ады она завершилась рекордным и памятным достижением, оттого ли, что Ван делал по ходу игры кое-какие записи в надежде – нельзя сказать, чтобы вовсе не сбывшейся, – «различить испод времени» (что составляет, как ему предстояло впоследствии написать, «лучшее неформальное определение предзнаменований и пророчеств»), но завершающий тур именно этой игры живо запечатлелся в его сознании.
– Je ne peux rien faire, – жаловалась Люсетта, – mais rien, – такие дурацкие попались Buchstaben, РЕМНИЛК, ЛИНКРЕМ…
– Смотри, – прошептал Ван, – c’est tout simple, переставь вот эти два слога, и у тебя получится крепость в древней Московии.
– Ну уж нет, – сказала Ада со свойственным ей одной жестом – помахав у виска пальцем. – Нетушки. Словечко славное, да только в русском языке такого не существует. Его француз выдумал. А в русском никакого второго слога нет.
– А пожалеть ребенка? – осведомился Ван.
– Нечего ее жалеть! – провозгласила Ада.