в самой ее чистоте радостью, льдистой корочкой одевающей дружеские чувства, которыми счастливый влюбленный проникается к добропорядочному во всех смыслах сопернику.
Грег, оставивший на лесной дороге свой великолепный, новенький черный «Силенциум», заметил:
– А к нам еще гости пожаловали.
– И верно, – согласился Ван. – Who are they (кто сии)? Ты имеешь какое-нибудь представление?
Такового не имел никто. Облаченная в дождевик, ненакрашенная, мрачная Марина подошла к мальчикам, вглядываясь между деревьями туда, куда указывал Ван.
Около дюжины пожилых горожан в темной, потрепанной и неопрятной одежде уважительно осмотрели «Силенциум», затем перешли дорогу и, войдя в лес, присели и занялись скромным colazione[156] – сыром, булочками, салями, сардинами и кьянти. Они расположились от пикникующих достаточно далеко, чтобы не причинять им никакого беспокойства. У них не было с собой механических музыкальных шкатулок. Голоса их звучали негромко, жесты были до крайности сдержанны, сводясь преимущественно к ритуальному комканью в кулаке бурой оберточной, или грубой газетной, или «хлебной» бумаги (очень тонкий, непрочный сорт) с последующим мирным и как бы механическим отбрасыванием комочка в сторону, между тем как другие по-апостольски печальные длани разворачивали снедь или зачем-то вновь заворачивали ее под благородной тенью сосен, под смиренной – ложных акаций.
– Как странно, – сказала Марина, почесывая напеченную солнцем плешинку на темени.
Она послала слугу выяснить, что происходит, и сказать этим цыганским политикам или калабрийским поденщикам, что господин Вин, здешний барин,
Слуга вернулся, качая головой. Они не понимали по-английски. За дело взялся Ван.
– Прошу вас, уходите, здесь частная собственность, – сказал он на вульгарной латыни, на французском, на канадийском французском, на русском, на юконском русском и вновь на самой низкой латыни: proprieta privata.
Он постоял, глядя на них, едва замечаемый ими, едва тронутый тенью листвы. Небритые, с отдающими в синеву щеками мужчины в старых воскресных костюмах. У одного-двоих недоставало воротничков, но кадыки их все равно украшались галстучными запонками. Один был бородат, с влажно косящими глазами. Они разулись, а снятые кожаные сапоги с набившейся в трещины пылью и оранжево-бурые туфли, с носами либо очень тупыми, либо очень острыми, укрыли в густых лопухах или расставили по старым пенькам тоскливой вырубки. И правда, как странно! Ван повторил просьбу, и пришлецы залопотали, обмениваясь словами решительно непонятного языка и легонько всплескивая руками в сторону Вана – словно бы несмело отгоняя комара.
Ван спросил у Марины, не угодно ли ей, чтобы он применил силу, но мягкая, сердобольная Марина ответила, поглаживая одной рукой волосы и подпершись другой, – нет, не будем обращать на них внимания, благо они уже углубляются дальше в лес, видишь – одни, a reculons,[157] тянут за собой на подобии старого одеяла разную снедь, будто рыбачий баркас волокут по смешанному с галькой песку, другие чинно подбирают смятую обертку, чтобы, выдерживая общий порядок эвакуации, оттащить ее в новый, далекий отсюда приют: необычайно грустная, полная глубокого смысла картина – вот только в чем, в чем ее смысл?
Мало-помалу Ван о них позабыл. Праздник удался на славу. Марина сбросила дымчатый дождевик или, скорее, «пылевик», который надевала на пикники (что там ни говори, а домашнее серое платье с розовой фишю – самый подходящий для старухи наряд, заявила она), и, подняв пустой стакан, живо и весьма музыкально пропела арию Ботанички: «Налейте, налейте бокалы полней!.. Нам дорог всегда светлый миг наслажденья, так выпьем, друзья, за него!» С жутким и жалостным чувством, но решительно безо всякой любви Ван старался и не мог оторвать взгляд от бедной проплешинки на бедной старой головке Травердиаты, от скальпа, перенявшего у нанесенной на волосы краски ужасный рыжевато-ржавый оттенок и блестевшего много ярче мертвых волос. Он попытался, далеко не впервые, выдавить из себя хоть каплю приязни к ней, и, как всегда, не сумел, и, как всегда, сказал себе, что Ада ведь тоже матери не любит, – утешение малодушное и сомнительное.
Грег, в трогательной простоте полагавший, что Ада отметит и одобрит его поведение, осыпал мадемуазель Ларивьер тысячью мелких знаков внимания, помогая ей снять лиловый жакет, вместо нее переливая из термоса молоко в кружку Люсетты, передавая ей бутерброды, наливая, наливая полнее бокал мадемуазель Ларивьер и с восхищенной ухмылкой выслушивая ее диатрибы, направленные против англичан, которых она не любила еще сильней, чем татар или этих, ну, в общем, ассирийцев.
– Англия! – кипятилась она. – Англия! Страна, в которой на одного поэта приходится девяносто девять sales petits bourgeois, да и те зачастую весьма сомнительного происхождения! Англия смеет передразнивать Францию! Вон у меня в корзинке лежит хваленый английский роман, так в нем даме подносят в подарок духи – дорогие духи! – называющиеся «Ombre Chevallier»[158] – а это рыба, рыба и ничего больше, евдошка – превкусная, не спорю, но едва ли пригодная для того, чтобы пропитывать ее запахом носовые платки. А прямо на следующей странице так называемый философ рассуждает насчет «une acte gratuite»,[159] как будто все эти «акты» непременно женского рода, а так называемый владелец парижского отеля говорит «je me regrette» вместо «je regrette»![160]
– D’accord, – вмешался Ван, – но что вы скажете о таких безобразных ошибках во французских переводах с английского, как например…
К несчастью, а может быть, к счастью, именно в этот миг Ада испустила русское восклицание, обозначающее крайнюю степень досады, – на поляну