Старуха и сама не знала, зачем она вылезла на улицу. Может быть, надеялась, что где-нибудь по дороге, не выдержав нагрузки, оборвется сердце и дело тем самым можно будет еще поправить. Нет, не вышло и тут. Выбралась. Она сидела одиноко, стыло, безучастно, смотрела в огород, в лес – на что натыкались глаза, – смотрела и ничего не видела, не находила. Она походила на свечку, которую вынесли на солнце, где она никому не нужна. Но солнцу старуха поддалась; она была в тонкой постельной рубахе и озябла до дрожи, даже скупое, чуть достающее тепло было ей кстати. Не полено – какой- никакой, а человек; тело, оказывается, еще узнаёт, что холод и что не холод. И все-таки этот день казался ей лишним, чужим, она с самого начала не хотела и боялась его: если не суждено было умереть ей ночью, значит что-то предстоит еще вынести днем. Зря ничего не бывает.
И она сидела, ждала.
В сенях зазвенел подойник – вышла Надя. Она никак не ожидала найти здесь старуху и с испугу подалась назад.
– Мама! – Невестка звала ее мамой. – Ты как тут?
Старуха, обернувшись, услышала ее и кивнула: тут.
– Как ты сюда выбралась?! Ты же замерзла. Давай я тебя отведу обратно.
Отказываясь, старуха решительно покачала головой: нет.
– Но как же…
Надя бросилась в избу, но сначала заглянула в старухину кровать – она в самом деле была пустая – и только потом сняла с вешалки и вынесла старухе фуфайку.
– Как же это ты додумалась? – не могла опомниться она. – А все спят, не знают. Может, разбудить их?
– Не надо, – сказала старуха. – Ты иди, дои. Я посидю тут.
До двора Надя раза два или три оглянулась на свекровь – сидит!
Солнце уже оторвалось от леса, вышло в чистый, готовый для него простор, держась чуть справа, как вчера и позавчера, десять и двадцать лет назад. Оно все еще было неяркое, четкое и не слепило глаза. Росы в огороде, казалось, даже прибавилось, горящими, заманчивыми искрами она блестела повсюду. Деревня просыпалась, над крышами поплыл дым, по улице тяжело и сыто, содрогая землю, брел скот, хлопали в избах тугие двери, раздавались первые, хорошо слышные по утру голоса.
И вот в это раннее, совсем не гостевое время перед старухой нежданно-негаданно, как из-под земли, явилась Мирониха. По своей привычке смотреть себе под ноги, а не вперед, она чуть не столкнула старуху с крыльца и от удивления присела, всплеснула руками:
– Это, старуня, ты али не ты?
– Я, – сказала ей старуха. Она как будто не обрадовалась даже Миронихе, голос у нее был тусклый, слабый: ее спросили – она ответила.
– Вылезла?
– Вылезла.
– Дак ты, старуня, моить, за хребет сёдни со мной побежишь? Вдвоем нам с тобой все веселей будет в гору подыматься.
– Не. Я койни-как сюды-то выползла. Где на карачках, где как.
– А я бегу, думаю, узнаю у Нади, с чем моя старуня там сёдни лежит. А она со своей кровати уж он куды ухлестала, на волю.
– Не умерла, – сказала старуха.
– А просилася?
– Просилася.
– Выходит, не время.
– Какое ишо надо время? – В голосе старухи впервые сегодня послышалось выражение – оно было обиженным. – Ребяты тут, они меня долго ждать не будут. Самое было время. Ан нет.
– Все мы, старуня, под Богом ходим. Как он захочет, так и выйдет.
– А я не ходю, я ползаю под им. Думаю, выползу, покажусь матушке-смертыньке, а то она меня потеряла, не видит. Пускай заприметит.
– Не забаивайся.
Старуха не стала продолжать этот невеселый разговор; Миронихи ночью с ней не было, она не поймет, а разве можно объяснить, что чувствует человек в смертный час и что чувствует он потом, когда, приняв исповедь, смерть обманывает его. Поэтому старуха спросила:
– Ребята-то твои ничё не пишут?
– Дак ты только вчерась у меня это спрашивала, – удивилась Мирониха.
– Вчерась было вчерась. Сёдни, моить, написали – откуль я знаю?
– Ага, всю ночь спать не укладывались, цельную газету для меня тамака исписали. Не знаю, как и читать буду. – Мирониха говорила без зла, но и без надежды, подсмеиваясь над одной собой. – Кака така лихоманка на их напала – письмо мне отправлять?
– Раньше как бывало, – сказала старуха. – Кто где родился, там и пригодился. А теперечи никак на месте не держатся. Ездют, ездют, а куды, зачем?