чистая ковровость зеленых молодых мхов. Сверху эта правильная пятнистость смотрится панцирем огромной черепахи, внизу не до сравнений, только смотри, чтоб не угодить в воду.
Чем ближе к океану, озер и лайд все больше и больше. На твердом белеют сброшенные оленьи рога, всюду нагромождения плавника, вынесенного реками и наваленного на берега леса, лежащего годами и десятилетиями; его навалы – как оборонительные от океана в несколько линий сооружения. Судя по плавнику, берег наступает, мало-помалу подвигает океан. Подле озер колонии лебедей, красиво и важно вышагивающих парами, много гусей, хотя местные жители и наблюдают, что в последние годы их заметно поменьшело.
На границе моря и земли – огромные черные отмели. Границы как таковой и нет, то ли вода, то ли земля, то ли перемешаны они в вязкую няшу вместе. И вообще вода, земля, небо, берег, суша, время, расстояние, человек существуют здесь в особых понятиях. Вода и земля без конца спорят, чему чем быть, время отмахивает свои меры не крупицами, как везде, а крупно – полярным днем и полярной ночью. Ветер задувает так: если через два дня не прекратится, значит, на неделю. Мерой расстояния до недавних пор было или поморское «днище» – то, что проплывали на веслах за день, или якутское «кес» – то, что проезжали на собаках примерно за час. Мерой расстояния была мера времени, а мерой времени – какое-нибудь привычное действие. Говорили: проехал – чайнику вскипеть. И сразу становилось понятным, сколько за «чайник на костре» можно проехать, никаких уточнений не требовалось.
В этих условиях смешивающихся понятий и величин и человек должен был представлять из себя что-то особое. Не по нравственной шкале, об этом отдельный разговор, не по воззрениям и занятиям, а как бы – по физическому содержанию. Ему ничего не оставалось, как впустить в себя тундру в той же мере, как земля здесь впустила воду. Он не только поился-кормился тундрой, жил в ней, поклонялся и подчинялся ее уставу, но содержал ее в себе как характер, вместе с зимней оцепенелостью, буранами и стужей и летней порывистостью и приветностью. Сколько знаю я, мало кто из уезжавших в другие края приживался там. И через пять, и через семь, и через десять лет, не смогши перестроить себя, переиначить свою природу, возвращался: его внутренний ритм не совпадал с внешним, приводил к опасному разнобою и расстройству. Я говорю сейчас о русских тундровиках, а уж что говорить об юкагирах или чукчах, родных детях этой земли. Предел выживаемости и скорби (у польского ссыльного В. Серошевского книга рассказов так и называется – «Предел скорби») стал обетованной землей. Тут есть над чем поразмыслить, когда мы говорим о родине и пытаемся объяснить это понятие.
Юрий Караченцев в Полярном жил лет пятнадцать. Семь из них был кадровым охотником. На Севере доступно сделаться сантехником, электриком, учителем и врачом. Но стать охотником, иметь собственную тундру с сотнями пастей и капканов, держать собачью упряжку, промышлять неделями в одиночестве, ночевать в снегу в 40-градусную стужу – на это способен не каждый. Тут раскрывай ворота и впускай тундру в себя, признай сендушного, духа тундры и капризного покровителя охотников, помни о чучуне с луком, о диком существе из былей и небылиц, то ли не сподобившемся, то ли отказавшемся быть человеком, присматривайся к небу, принюхивайся к ветру, прислушивайся к ломоте собственной кости. Иначе не сдюжишь. На себя надейся, да о «вере» не забывай, а под «верой» здесь кроется целый свод тундровых установлений и правил, тайных и явных, часть из которых никому не раскрывается, и проникнуть в нее можно лишь исключительным чутьем. «Вера наша такая», – туманно говорят русскоустьинцы, не давая и не сумев бы дать пояснения, что в ней, в «вере», относится к тундре и что к человеку, что к навыкам и предосторожностям и что к звездчатым мигам из иных миров догадок и предчувствий.
Караченцев стал хорошим охотником. И песца добывал в достатке, и рыбу в отведенных уловах, и понимал собак, и тундру научился читать не хуже других, и себя не жалел в промысле и признан был местными, коренными добытчиками за охотника без всяких скидок. Уроженец иных, теплых краев, не без труда, но перевел он в себе стрелку на полярное, а в полярном – на тундровое существование и освоился, кажется, со всем, что требуется от промышленника. Со всем освоился и все же не со всем. Это маленькое что-то, что не далось, относится не к опыту и не к предчувствиям, когда мало опыта, а к чему-то, что связывалось с его инородностью и неукорененностью. Все, что нужно было перенять для промысла, он перенял, о чем следовало догадаться – догадался, где оставалось довериться чутью – доверялся, большего, чем он, вероятно, и нельзя было добиться. Только и не было в нем каких-то особых солей и частиц, какие лишь местная земля от рождения и закладывает. И, все зная, все умея, он ощущал в себе этот недосол.
Случай, который едва не стоил Караченцеву жизни, произошел несколько лет назад в начале ноября. Под вечер он вернулся от пастей к охотизбушке, еще не отвязал собак, не добыл огня – вдруг мимо песец. Собаки заволновались; в чем был, в телогрейке и легких рукавицах, прыгнул в нарту и – за ним. Достать зверька оказалось не просто, в азарте сразу не повернул назад, а через полчаса налетел буран.
Семь дней провел он в снегу, закопавшись с собаками в сумет. Семь дней тундра ходила ходуном, как корабль в качку, под непрерывным воем и нахлестом. Через каждые полчаса – сорок минут надо было подниматься и встряхивать собак, чтобы не занесло так, что затем не выбраться. На пятые сутки решил съесть щенка, который в упряжке не столько вез, сколько играл, вытащил его из-под снега и… пожалел. После этого приставлял к груди карабин. Удержал недавно родившийся сын. К исходу недели увидел в небе зарницы, сориентировался по ним, растолкал упряжку и двинулся на север. Выехал на свою пасть, нашел дорогу к избушке. В печке все было приготовлено для огня, но не мог зажечь спичку, рукавицы примерзли к коже. Когда наконец все-таки разжег, вышел на улицу, чтобы не сойти с ума. Старики говорили: после такого переплета рехнешься, если смотреть на огонь.
До дому в упряжке он бы не добрался. До Полярной станции было ближе, он поехал еще дальше на север. Зимовщики вызвали самолет. Сном уснул только через три недели, по-прежнему все гудело и хлестало неминей (неминя – буря, ураган), по-прежнему надо было расталкивать собак. Зато уж уснул… во сне кормили. Через месяц после больницы нашел, где отсиживался, – на льду озера. Сокол, щенок, которого собирался съесть, стал вожаком. Однажды, вспомнив, что могло случиться (уверен: съел бы щенка, погиб бы и сам), расчувствовался, остановил упряжку, а Сокол лает, недоволен, что остановился до