— Хорошо, если она выживет, а если бы она умерла от ваших впрыскиваний? Что бы мне тогда с вами делать? В тюрьму вас сажать? Это безнравственно! Это аморально — лечить чем попало. Все медики нигилисты, я давно это знаю, и мы, живые люди, для них только материал.
Он попал в больное место Броскина. Доктор съежился, лицо его потемнело, едкая улыбка пробежала по губам.
— Я не психиатр, Олимпан Иванович, — сказал он.
— Какое мне дело, психиатр вы или психопат, — перебил его Олимпан.
Броскин возвысил голос:
— Я не психиатр и внушением не лечу, но к вам я применил внушение.
— Что же вы мне внушили?
— Я вам внушил, что мое средство вам помогает, а это средство было не чем иным, как простой водой. Да, я впрыскивал вам и жене вашей просто соленую воду, и сердечного припадка мое лечение вызвать не могло.
Невозможно описать, что произошло вслед за этими словами. Олимпан схватился руками за голову, стал бегать по комнате, рыча какие-то слова, из которых я разобрал только одно: издевательство. Броскин застыл в позе памятника Пушкина на Пушкинской улице. Меня разобрал смех, и я выбежал из комнаты.
Надо было знать Олимпана, его болезненную самомнительность, его пламенную страсть к собственной персоне, к своим ногтям, коже, платью, чтобы понять его бешенство. Ему, Олимпану Мохрову, под благородную кожу его, впрыскивали больше недели простую воду! Ему, эфироману, эстету, утонченному художнику, любителю изысканных ощущений впрыскивали воду! Все, что угодно, перенес бы Олимпан: спирт, керосин, ментол, бензин — но не воду. Это было оскорблением для всего его существа.
Если бы Броскин не убрался своевременно, он вытолкал бы его собственноручно из дверей своего дома. Я никогда не видел его в таком гневе. Конечно, в тот же день он нанюхался эфиру, несмотря на болезнь жены. Водяная идиллия оказалась непрочной. Я так сильно смеялся над Олимпаном, что мне было неловко пойти к нему вскоре после этой истории. Не простившись, я уехал на юг, где меня и застала война. На берега Невы я вернулся только к новой весне. Все здесь было иным, не похожим на прошлое. Я разыскал Броскина и Мохровых. То, что я узнал, показалось бы фантастическим во всякое другое время, кроме нынешнего.
Одним из городских лазаретов заведует доктор Броский. Лазарет помещается в особняке Мохрова. Хозяин особняка работает в лазарете в качестве санитара. Утомительный и скромный труд свой несет он с редким достоинством. Девятимесячная работа преобразила его. Все мятущееся, истерическое, изощренное, что было в нем, выжжено дотла, исчезло бесследно. Нельзя поверить, глядя на его подвижническую теперешнюю жизнь, что это он в том же доме только год тому назад предавался эфирным видениям с дамой в голубой шляпе. Между ним новым и прежним такая ж разница, как между белыми комнатами лазарета и пошло-роскошной квартирой прожигателя жизни. И Олимпан, и его жена как-то особенно хороши в своих белых одеждах санитара и сестры. Они носят их, как символ очищения и обновления. Я не был удивлен, я был умилен, когда увидел их и поговорил с ними. Броскин возмужал и окреп. Говорят, он делает удивительные операции. Мы ни слова не упомянули о прошлогодней истории. Но она до малейших подробностей всплыла передо мной. Уж слишком поразителен и прекрасен был контраст недавнего прошлого с внезапным настоящим.
Н. Кавеев
АНАША
— Смотрите, как бы вам потом не пришлось раскаиваться: «анаша» — штука прилипчивая… Пристраститесь и сами будете жалеть!..
— Будьте покойны — не увлекусь! — успокаивал я своего недавнего знакомого, врача Семена Петровича Вихрева, который как-то, во время разговора о действии различных наркотических и одуряющих средств, проговорился, заявив, что он знает в нашем городе одну квартиру, в которой собираются так называемые «анашисты» — люди, одурманивающие себя особой пастой из макового сока, очень распространенной на северном Кавказе.
Это сообщение меня страшно заинтересовало и я взял с Семена Петровича слово, что он даст мне возможность попасть в эту квартиру и познакомиться с действием «анаши».
В описываемый момент Семен Петрович с нерешительным видом стоял передо мной и уговаривал меня не пускаться в эту экскурсию.
Но в моих словах было столько твердости и настойчивости, что он, наконец, не выдержал, махнул рукой и недовольным голосом пробормотав:
— Ну, черт с вами! Идемте! Только потом на меня не пеняйте!
Стал одеваться.