разделить и имущество забрать по домам. Так и сделали: добро растянули, а землю порезали на делянки и зачали пахать. Через неделю, а может, и меньше, дошел слух, что идет пан с казаками наш поселок вырезать. Сходом послали мы две подводы на станцию за оружием. На Страстной неделе привезли от Красной гвардии оружье, порыли за Тополевкой окопы. Протянули их ажник до панского пруда.
Видишь, вон там, где чабрец растет круговинами, за энтой балкой и легли тополевцы в окопы. Были там и мои – Семка с Аникеем. Бабы с утра харчи им отнесли, а солнце в дуб – на бугре появилась конница. Рассыпались лавой, засинели шашки. С гумна видал я, как передний на белом коне махнул палашом, и конные горохом посыпались с бугра. По проходке угадал я белого панского рысака, а по коню узнал и седока… Два раза наши сбивали их, а на третий обошли казаки сзаду, хитростью взяли, и пошла тут сеча… Заря истухла, кончился бой. Вышел я из хаты на улицу, вижу: гонят конные к имению кучу народу. Я – костыль в руки и туда.
Во дворе наши тополевские мужики сбились в кучу, не хуже, как вот эти овцы. Кругом казаки… Подошел, спрашиваю:
– А скажите, братцы, где мои внуки?
Слышу, из середки откликаются обое. Потолковали мы промеж себя трошки; вижу, выходит на крыльцо пан. Увидал меня и шумит:
– Это ты, дед Захар?
– Так точно, ваше благуродие!
– Зачем пришел?
Подхожу к крыльцу, стал на колени.
– Внуков пришел из беды выручать. Поимей милость, пан! Папаше вашему, дай бог царство небесное, век служил, вспомни, пан, мое усердие, пожалей старость!..
Он и говорит:
– Вот что, дед Захар, я оченно уважаю твои заслуги перед моим папашей, но внуков твоих вызволить не могу. Они коренные смутьяны. Смирись, дед, духом.
Я ножки его обнял, ползу по крыльцу.
– Смилуйся, пан! Родимушка мой, вспомни, как дед Захар тебе услужал, не губи, у Семки мово ить дите грудное!
Закурил он пахучую папироску, дым кверху пущает и говорит:
– Поди скажи им, мерзавцам, пущай придут ко мне в комнаты; ежели выпросят прощение – так и быть, ради папашиной памяти, вкачу им розог и запишу в свой отряд. Может, они усердием и покроют свою страмную вину.
Я рысью во двор, рассказал внукам, ткну их за рукава:
– Идите, дурные, с земли не вставайте, покеда не простит!
Семен хоть бы голову поднял. Сидит на припечках и былкой землю ковыряет. Аникушка глядел-глядел на меня да как брякнет:
– Поди, – говорит, – к своему пану и скажи ему: мол, дед Захар на коленях всю жисть полозил, и сын его полозил, а внуки уже не хочут. Так и передай!
– Не пойдешь, сучий сын?
– Не пойду!
– Тебе, поганцу, жить-помирать – один алтын, а Семку куда тянешь? На кого бабу с дитем кинет?
Вижу, у Семена затряслись руки, копает землю былкой, ищет там неположенного, сам молчит. Молчит, как бык.
– Иди, дедушка, не квели нас, – просит Аникей.
– Не пойду, гад твоей морде! Анисья Семкина руки на себя наложит в случае чего!..
У Семена былка-то в руках хрусть – и сломилась.
Жду. Обратно молчат.
– Семушка, опомнись, кормилец мой! Иди к пану.
– Опомнились! Не пойдем! Иди полозь ты! – лютует Аникушка.
Я и говорю:
– Попрекаешь тем, что перед паном на коленках стоял? Что ж, я человек старый, вместо материной титьки панский кнут сосал… Не погребую и перед родными внуками на колени стать.
Стал на колени, земно кланяюсь, прошу. Мужики отвернулись, быдто и не видят.
– Уйди, дед… Уйди, убью! – орет Аникушка, а у самого пена на губах и глаза дикие, как у заарканенного волка.
Повернулся я и опять к пану. Ножки его прижал к грудям – не отпихнет, руки закаменели, и уж слова не выговорю. Спрашивает:
– Где же внуки?
– Боятся, пан…
– А, боятся… – И больше ничего не сказал. Сапожком своим ударил меня прямо в рот и пошел на крыльцо.