обрызгала тебе голову… Как вы тут живете при Советской власти?
– Сына вот жду… стариков, нас докармливать… – криво улыбнулся Гаврила.
Прохор торопливо отвел глаза в сторону. Гаврила приметил это, спросил резко и прямо:
– Говори: где Петро?
– А вы разве не слыхали?
– По-разному слыхали, – отрубил Гаврила.
Прохор свил в пальцах грязную бахромку скатерти, заговорил не сразу:
– В январе, кажись… Ну да, в январе, стояли мы сотней возле Новороссийского… Город такой у моря есть… Ну, обнакновенно стояли…
– Убит, что ли?.. – нагибаясь, низким шепотом спросил Гаврила.
Прохор, не поднимая глаз, промолчал, словно и не слышал вопроса.
– Стояли, а красные прорывались к горам: к зеленым на соединенье. Назначает его, Петра вашего, командир сотни в разъезд… Командиром у нас был подъесаул Сенин… Вот тут и случись… понимаете…
Возле печки звонко стукнул упавший чугун, старуха, вытягивая руки, шла к кровати, крик распирал ей горло.
– Не вой!! – грозно рявкнул Гаврила и, облокотясь о стол, глядя на Прохора в упор, медленно и устало проговорил: – Ну, кончай!
– Срубили!.. – бледнея, выкрикнул Прохор и встал, нащупывая на лавке шапку. – Срубили Петра… насмерть… Остановились они возле леса, коням передышку давали, он подпругу на седле отпустил, а красные из лесу… – Прохор, захлебываясь словами, дрожащими руками мял шапку. – Петро черк за луку, а седло коню под пузо… Конь горячий… не сдержал, остался… Вот и все!
– А ежели я не верю?.. – раздельно сказал Гаврила.
Прохор, не оглядываясь, торопливо пошел к двери.
– Как хотите, Гаврила Василич, а я истинно… Я правду говорю… Гольную правду… Своими глазами видал…
– А ежели я не хочу этому верить?! – багровея, захрипел Гаврила. Глаза его налились кровью и слезами. Разодрав у ворота рубаху, он голой волосатой грудью шел на оробевшего Прохора, стонал, запрокидывая потную голову: – Одного сына убить?! Кормильца?! Петьку мово?! Брешешь, сукин сын!.. Слышишь ты?! Брешешь! Не верю!..
А ночью, накинув полушубок, вышел во двор, поскрипывая по снегу валенками, прошел на гумно и стал у скирда.
Из степи дул ветер, порошил снегом; темень, черная и строгая, громоздилась в голых вишневых кустах.
– Сынок! – позвал Гаврила вполголоса. Подождал немного и, не двигаясь, не поворачивая головы, снова позвал: – Петро!.. Сыночек!..
Потом лег плашмя на притоптанный возле скирда снег и тяжело закрыл глаза.
В станице поговаривали о продразверстке, о бандах, что шли с низовьев Дона. В исполкоме на станичных сходах шепотом сообщались новости, но дед Гаврила ни разу не ступнул на расшатанное исполкомское крыльцо, надобности не было, потому о многом не слышал, многое не знал. Диковинно показалось ему, когда в воскресенье после обедни заявился председатель, с ним трое в желтых куценьких дубленках, с винтовками.
Председатель поручкался с Гаврилой и сразу, как обухом по затылку:
– Ну, признавайся, дед: хлеб есть?
– А ты думал как, духом святым кормимся?
– Ты не язви, говори толком: где хлеб?
– В амбаре, самой собой.
– Веди.
– Дозволь узнать, какое вы имеете касательство к мому хлебу?
Рослый, белокурый, по виду начальник, постукивая на морозе каблуками, сказал:
– Излишки забираем в пользу государства. Продразверстка. Слыхал, отец?
– А ежели я не дам? – прохрипел Гаврила, набухая злобой.
– Не дашь? Сами возьмем!..
Пошептались с председателем, полезли по закромам, в очищенную, смугло-золотую пшеницу накидали с сапог снежных ошлепков. Белокурый, закуривая, решил:
– Оставить на семена, на прокорм, остальное забрать. – Оценивающим хозяйским взглядом прикинул количество хлеба и повернулся к Гавриле: – Сколько десятин будешь сеять?
– Чертову лысину засею!.. – засипел Гаврила, кашляя и судорожно кривляясь. – Берите, проклятые!.. Грабьте!.. Все ваше!..
– Что ты, осатанел, что ли, остепенись, дед Гаврила!.. – упрашивал председатель, махая на Гаврилу варежкой.
– Давитесь чужим добром!.. Лопайте!..
Белокурый содрал с усины оттаявшую сосульку, искоса умным, насмешливым глазом кольнул Гаврилу, сказал со спокойной улыбкой: