Отсюда, заключал он, происходит, что одно и то же самое состояние жизни одного ублажает, а другого окаянствует; одного воинский сан прославляет, а другого посрамляет; одного царский венец приукрашает благословением, славою, бессмертием, а другого низвергает во тьму кромешную с проклятием имени его; одного богословие делает светильником мира, обладателем над сердцами, славным без славы, почетным без почестей, а другого – обманщиком, лицемером, лжецом высокомудрствующим; одного учение возвысило до небес, а другого низвело до ада; одному судейство доставило имя благодетеля, а другому – разбойника; одному начальство в похвалу и честь, а другому – в хулу и поношение; одного монашество осветило, а другого очернило и погубило вовеки…
Такое правдивое, но для многих колкое изъяснение скоро навлекло ему брань, Ложь и порок вооружили на него орудия свои в лицах многих. Но рука Господня была с ним, и он превозмогал ею все наветы глупых и злых человеков.
Занимаясь много другом своим, возводя ум его выше обыкновенных познаний, наведывался он искоренить в нем предубеждения, напечатленные от невежд и бабьих басней. Приметя, что страх смерти и боязнь мертвых обладали мучительно воображением его, предлагал он ему важные чтения, разрушающие сие ужасное мнение; беседовал часто о начале и расснащении существ каждого в свое основание, говоря, что венцу подобен век: начало и конец в единой точке заключаются. От зерна колос в зерно возвращается, от семени в семя яблоня закрывается[358], земля в путь земли идет и дух к духу. «Какое, – так рассуждал он, – есть основание первоначальное тварей?» Ничто. Воля вечная, возжелав облечь совершенства свои в явление видимости, из ничего произвела все то, что существует мысленно и телесно. Сии желания воли вечной оделись в мысленности, и мысленности – в виды, виды – в вещественные образы[359]. Назначено поприще или круг каждому существу по образу вечного явить силы свои, то есть излияние невидимого во временной видимости, и опять вступить в свое начало, то есть в свое ничто. Край первый и край последний есть едино, и сие едино есть Бог. Все твари, вся природа суть приятелище, риза, орудие; все сие обветшает, совьется, изменится; один дух Божий, исполняющий Вселенную, пребывает вовеки. Богочеловек наш, говорил он, есть венец наш: не умираем, но изменяемся от смерти в жизнь, от тления в нетление. Умирают и умерли уже, им же Бог – чрево их, и слава их – в стыде их. Грядет час и ныне есть, когда мертвые услышат голос Сына Божиего и, услышав, оживут. Если же и ныне час есть, то почто на утро, на тысячу лет, на несколько веков и кругообращений планет откладываем жизнь, смерть, воскресение, суд, голос Сына Божиего. Нося уже в себе огонь неугасаемый мучительных желаний и чувствий и червь неусыпаемый угрызений совести, можем ли сказать, что мы еще не осуждены, что голос Сына Божиего не слышится в нас еще, что труба Божия не извела еще к нам судию страшного, праведного, судящего и слышит он сердце наше?
Не довольствуясь беседою о сем, приглашал он друга своего в летнее время прогуливаться поздно вечером за город и нечувствительно доводил его до кладбища городского. Тут, ходя в полночь между могил и видимых на песчаном месте от ветра разрытых гробов, разговаривал о безрассудной страшливости людской, возбуждаемой в воображении их от усопших тел. Иногда пел там что-либо приличное благодушеству; иногда же, удалясь в близлежащую рощу, играл на флейтравере, оставя друга молодого между гробов одного, якобы для того, чтоб издали ему приятнее было слушать музыку. Сей, неприметно освобождаясь от пустых впечатлений, мечтательных страхов, в спокойствии сердечном внутренне воссылал благодарение промыслу Божию за ниспослание ему мудрого друга и наставника.
В 1764 году друг его вознамерился поехать в Киев для любопытства. Сковорода решился сопутствовать ему, куда и отправились они в августе месяце.
По приезде туда, при обозревании древностей тамошних, Сковорода был ему истолкователем истории места, нравов и древних обычаев и побудителем к подражанию духовного благочестия почивающих там усопших святых, но не жизни живого монашества.
Многие из соучеников его бывших, из знакомых, из родственников, будучи тогда монахами в Печерской лавре, напали на него неотступно, говоря кругом:
– Полно бродить по свету! Пора пристать к гавани, нам известны твои таланты, святая лавра примет тебя, как мать свое дитя, ты будешь столб церкви и украшение обители.
– Ах, преподобные! – возразил он с горячностью. – Я столботворения умножать собою не хочу, довольно и вас, столбов неотесанных, во храме Божием.
За сим приветствием старцы замолчали, а Сковорода, смотря на них, продолжал: «Риза, риза! Сколь немногих ты опреподобила! Сколь многих окаянствовала, очаровала. Мир ловит людей разными сетями, накрывая оные богатствами, почестями, славою, друзьями, знакомствами, покровительством, выгодами, утехами и святынею, но всех несчастнее сеть последняя. Блажен, кто святость сердца, то есть счастие свое, не сокрыл в ризу, но в волю Господню!»
Монахи-старцы переменялись в лице, слушая сие; но звон позвал их, и они поспешили на молитву. Один из них просил Сковороду с другом его на завтра прогуляться за обитель. Согласясь, пошли все трое и сели на горе над Днепром. Отец Каллистрат (так назывался он), обняв тут Сковороду, сказал: «О мудрый муж! Я и сам так мыслю, как ты вчера говорил пред нашею братиею, но не смел никогда следовать мыслям моим. Я чувствую, что я не рожден к сему черному наряду и введен в оный одним видом благочестия, и мучу жизнь мою. Могу ли я?..» Сковорода ответствовал: «От человека не возможно, от Бога же все возможно».
По прошествии нескольких дней надлежало другу его возвращаться восвояси. Сковорода, будучи упрошен родственником своим, соборным печерским