вода для сосуда, так и душа моя, мысли и сердце есть лучшее моего тела.
Друг. Но скажи мне: если бы те стены прекрасные развалилися, погибли ли бы они? Пропал бы тот сосуд, если б его череп фигурный расшибся?
Клеопа. Тьфу! Сие и младенец разумеет. Конечно, он не целый, если…
Друг. Не радуйся ж, мой Израиль, и не веселися. Заблудил ты от Господа Бога твоего. Не слыхал ли ты от пророков никогда, что Бог суд имеет со соперником своим – землею?
Клеопа. Да кто может его судить?
Друг. Уже ты дал суд твой на Него, уничтожив сторону его.
Клеопа. Коим образом?
Друг. Кто неправедного оправдал, без сомнения, обидел невинного. А оправдать обоих никак нельзя. Таков-то судия был, каков ты, Ефрем, которого некто из пророков называет голубом безумным, лишенным сердца. Да и не дивно, потому что по сказке того же пророка, наподобие печи, огнем разожженной, столь все судии страстью к видимости разгорелись, что все наставники с землею слеглись, и не было ни одного, который бы был приятель Богу.
Клеопа. Умилосердись. Скажи, какой я суд произнес против Бога?
Друг. Так! Ты, влюбясь в землю, отдал ей судом твоим то, что единственно Богу принадлежит.
Клеопа. Не понимаю.
Друг. Слушай! Голубь темноокий! Не Божия ли есть сила? И не Господня ли крепость?
Клеопа. Да кто ж о сем спорит?
Друг. Как же ты дерзнул сказать, что при разбитии черепа сосуд пропал? Смеешь ли сосуд утвердить на прахе, а не в Боге? Какая твердость быть может в том, что всеминутно подвержено развалинам и переменам? Не Божий ли невидимый перст содержит в стенах прах? Не он ли голова в стенах? Не стена ли вечна, если главное
Клеопа. Верую.
Друг. Веруешь ли, что он есть голова и первоначальное основание и вечный
Клеопа. Верую.
Друг. Ах! Когда бы ты верил, никогда бы ты не говорил, что тело твое пропадает при рассыпании праха твоего. Видишь одно скотское в тебе тело. Не видишь тела духовного. Не имеешь жезла и духа к двойному разделению. Не чувствуешь вкуса в тех Божиих словах: «Если выведешь честное от недостойного, как уста мои будешь…»
Клеопа. Непонятно мне то, каким образом присудил я кумиру божество, а жизнь тому, что мертвое. Слыхал я, что погибший есть тот, кто называет свет тьмою, а горькое сладким.
Друг. Не удивляйся, душа моя! Все мы любопрахи. Кто только влюбился в видимость плоти своей, не может не гоняться за видимостью во всем небесном и земном пространстве. Но для чего он ее любит? Не для того ли, что усматривает в ней светлость и приятность, жизнь, красу и силу?
Клеопа. Конечно, для того.
Друг. Так не все ж ли одно – почитать идола за живое и присудить ему жизнь, а ему умереть должно. Мне кажется то же: почитать горькое сладким и дать суд в том, что медовая сладость принадлежит желчи. Но можно ли желчи сладость присудить без обиды меду? Вот каким образом все собираемся на Господа и на Христа его! Он кричит: «Моя крепость и сила! Во мне путь, истина и живот!» А мы судим, что все сие принадлежит внешней плоти и плотской внешности. И сей суд наш несменно подтверждаем таковым же житием нашим пред людьми.
Клеопа. Вижу теперь вину свою. И ужасно удивляюсь, что за тьма наши очи покрыла? Столько пророки вопиют: «Дух, дух! Бог, Бог!» Всякая внешность есть трава, тень, ничто, а мы ропщем, тужим, когда плоть наша увядает, слабеет и прах переходит к праху. Можно ли сыскать упрямейшую и наижесточайшую несчастливость?
Друг. Сему и я часто дивлюся. Теперь, думаю, понимаешь, что то за суд, которого от нас столь ревностно и единственно требует Бог через пророков. И как можем дать добрый суд меньшим нашим братьям, обидев первородного брата – Христа Иисуса? Он первый сирота, что все его