Лейтенант взбросил на него взгляд. Тот продолжительно кивал, куря.
– Интересно, будет парад на Красной площади?
(Какой уж там парад! Он и не думал об этом, а просто так, чтобы время занять.)
В дверь постучали.
– Разрешите, Василий Васильевич? – Валя просунула голову. Тверитинов увидел её и потянулся за вещмешком. – Семьсот девяносто четвёртый задержали на перегоне. Придёт на час позже.
– Да-а-а! Вот какая досада. – (Его самого резала противная фальшь своего голоса.) – Хорошо, товарищ Подшебякина.
Валя скрылась.
За окном близко, на первом пути, послышалось сдержанное дыхание паровоза, замедляющийся к остановке стук состава; передалось подрагивание земли.
Пришёл!
– Что же делать? – размышлял вслух Зотов. – Мне ведь надо идти на продпункт.
– Так я выйду, я – где угодно, пожалуйста, – охотливо сказал Тверитинов, улыбаясь и вставая уже с вещмешком в руках.
Зотов снял с гвоздя шинель.
– А зачем вам мёрзнуть где попало? В станционный залик не всту?пите, там на полу лежат сплошь. Вы не хотите пройти со мной на продпункт?..
Это звучало как-то неубедительно, и он добавил, чувствуя, что краснеет:
– Я… может быть, сумею вам… там… устроить что-нибудь поесть.
Если б ещё Тверитинов не обрадовался! Но он просиял:
– Это уж был бы с вашей стороны верх добросердечия. Я не смею вас просить.
Зотов отвернулся, осмотрел стол, тронул дверцу сейфа, потушил свет:
– Ну, пойдёмте.
Запирая дверь, сказал Вале:
– Если вызовут с телеграфа, я скоро вернусь.
Тверитинов выходил перед ним в своём дурацком чапане и расслабленных, сбивающихся обмотках.
Через холодный тёмный коридорчик с синей лампочкой они вышли на перрон.
В черноте ночи под неразличимым небом косо неслись влажные, тяжёлые, не белые вовсе хлопья дряпни – не дождя и не снега.
Прямо на первом пути стоял поезд. 794-й. Он весь был чёрен, но немного чернее неба – и так угадывались его вагоны и крыши. Слева, куда протянулся паровоз, огнедышаще светился зольник, сыпалась жаркая светящаяся зола на полотно и относилась в сторону быстро. Ещё дальше и выше – ни на чём висел одинокий круглый зелёный огонь семафора. Направо, к хвосту поезда, где-то вспрыскивали струйки огненных искр над вагонами. Туда, к этим искоркам жизни, по перрону торопились тёмные фигуры, больше бабьи. Сливалось тяжёлое дыхание многих от чего-то невидимого навьюченного, громоздкого. Тянули за собой плачущих и молчаливых детей. Кто-то вдвоём, запышенные, оттолкнув Зотова, пронесли огромный сундук, что ли. Ещё кто-то за ними со скрежетом тянул волоком по перрону что-то ещё тяжелее. (Именно теперь, когда такая убойная стала езда, – теперь-то все и возили с собой младенцев, бабушек, таскали мешки невподым, корзины величиной с диваны и сундуки величиной с комоды.)
Если б не зола под паровозом, не семафор, не искры теплушечных труб да не приглушённый огонёк фонаря, промелькнувший где-то на дальних путях, – поверить было бы нельзя, что многие эшелоны сбились тут и что это станция, а не дремучий лес, не тёмное чистое поле, в медлительных годовых переменах уже покорно готовое к зиме.
Но слышало ухо: лязганье сцепов, рожок стрелочника, пыхтение двух паровозов, топот и гомон всполошённых людей.
– Нам сюда! – позвал Зотов в проходик, в сторону от перрона, прочь от того поезда, который так хорошо мог увезти Тверитинова.
У Зотова был фонарик с осинённым стёклышком, и он несколько раз посветил под ноги, чтоб и Тверитинов видел.
– Ох! Чуть кепку не сорвало! – пожаловался Тверитинов.
Лейтенант шёл молча.
– Снег не снег, за воротник лезет, – поддерживал тот разговор.
У него-то и воротника не было.
– Здесь будет грязно, – предупредил лейтенант.
И они вступили в самую хлюпающую, чвакающую грязь, не разобрать было дороги посуше.
– Стой!! Кто идёт? – оглушающе крикнул часовой где-то близко.
Тверитинов сильно вздрогнул.
– Лейтенант Зотов.
Так напрямик, выше щиколотки в грязи и, где гуще, с усилием вытягивая ноги, они обошли флигель продпункта и с другой стороны взошли на крылечко.