Раздел восьмой
Я выскочил из шкоды, как воробей из проса: даже мать не догадалась, где сегодня побывало мое галифе. И хоть оно немножко посветлело, но это не очень большая беда: разве в благоприятную минуту не подкрашу бузиновыми чернилами? А их мне не одалживать, потому что еще с осени заготовил этого дива аж полную граненую бутылку. После такого производства отец с месяц не мог налюбоваться моими руками и все говорил, что они стали похожи на облезлых кротов.
Но теперь, зимой, я роскошествую, как кум королю: имею чернила и для себя, и даже на обмен, — уже три пера выменял — восемьдесят шестой номер, пузатенькое — ложечкой — и рондо. Правда, я их сразу же проиграл хитрому Цибуле, однако о них не так сожалел, как о тех, что покупает отец аж в Литине.
Мне даже немного смешно становится, что ни отец, ни мама, проходя мимо моего галифе, ничего подозрительного не замечают. А может, это потому, что они сейчас имеют немалую заботу: приготовление к свят-вечеру.
Поглощенная заботами и варкам, и смазкам, и уборкой, мать ткнула отцу и мне шапки в руки, глазами показала сначала на кочергу, а потом на двери и вытурила нас из хаты:
— Идите, помощники, и до первой звездочки не приходите мне!
— Вот имею уважение от родной жены, — притворно вздохнул отец, натягивая на уши большую, как стожок, заячью шапку. Она становится очень хорошей, когда с ней встречаются солнце и ветер: солнце придает ей блеска, а ветер меняет и меняет на ней цвета.
Мы с отцом выходим в овин, где пахнет примороженными снопами и сеном; возле пристроек, как войско, в два ряда стоят золотые околоти, над ними с перекладин свисают кисти рябины, а над перекладинами веселятся воробьи, им совсем хорошо у нас — и поесть есть что, и холод не страшен: как припечет морозец, влетают в дымарь и выгреваются, сколько им захочется. Там на радости воробьи так мажутся сажей, что потом, когда вылетают на улицу, даже коты теряются: что это за птица появилась зимой?
— Так как, сынок? — косится отец на полку, где лежат пила и топор.
— Ну да! — говорю я весело, потому что отец ужасно не любит ни кислых людей, ни кислое слово.
— Пусть пила заменит каток?
— Пусть! — беззаботно говорю, посматриваю на большую из штанин и давлю в себе улыбку.
— Молодца! — хвалит отец и наводит на меня глаза — один прищуренный, с приплюснутыми чертиками, а второй с чертиками в полный рост. Когда отец вот так взглянет на кого-то, то непременно жди подвоха. Дождался и я его. Отец по-портновски смерил меня с головы до ног, а потом с ног до головы, бросил взгляд на дверь и тихонько спросил: — А испугался очень?
— Испугался? Когда?
— Уже и забыл?
— Вы о чем?
— О том, как ты в прорубь вскочил.
— Так вы знаете? — непроизвольно вырвалось у меня. Я с перепугу онемел, сник и облизал губы, что сразу же пересохли.
— Да знаю… Ну, чего стал как каменный? — Отец обеими руками обхватил меня, оторвал от тока и прижал к себе. — Берегись, головорез, берегись. Что бы мы делали без тебя?
И теперь в отцовских глазах я увидел не чертенят, а печаль и теплынь.
— Ой папочка!..
— Ну, что? — грустно спросил и коснулся губами моей брови, той, что все задирается на лоб.
— Ничего, — едва прошептал и с признательностью теснее прислонился к отцовской груди. Я хотел сказать ему что-то хорошее-хорошее, но не нашел таких слов и только вздохнул.
— Ничто у тебя не болит?
— Нет, папочка…
— В сапогах не квакают лягушата?
— О, откуда им взяться зимой? — не понял я сгоряча.
— Спрашиваю, не мокрые ли у тебя ноги, потому что их надо держать в тепле.
— Не мокрые… А мама знает об этом?
— Не знает. А то было бы нам слез и на свят-вечер, и на рождество. Будь осторожным же теперь на своих катках… Постараемся маме на дровца? — ставит меня на землю.
— Постараемся! — отхожу я, хватаюсь обеими руками за топор, а отец берет пилу, и мы, двое мужнин, почтенно идем делать дело… И если бы вы