избегнуть от этого влияния, особенно с моим запасом самосознания. Меня обвиняют в слишком высоком мнении те (женщины – с мужчинами я мало рассуждаю), с которыми я иногда разговорюсь, потому что, говоря о себе, я выставляю себя таким, иногда до бессмыслия; они верят на слово и по нём составляют себе обо мне понятие. Увы, кто лучше меня знает, как мало во мне дельного! Что в других я его тоже немного встречаю, не есть причина себя высоко ценить. Таким ли бы я желал быть, каким я себя чувствую! Большой недостаток твердости в исполнении воли я постоянно вижу в себе и мало замечаю успеха, так что мне гораздо лучше бы было следовать минутному впечатлению, не вдаваясь в рассуждения: совсем наоборот, чем советуют другим людям, у которых страсти берут верх над рассудком.
Очередь теперь сердечным ощущениям. Иные утверждают, что я решительно не способен стал к ним, а может – и был; это мне трудно определить. Я ценю любовь самоотвержением и по степени его определяю и ту. Таким образом, сколько собственного блага, удовольствий, спокойствия, труда, наконец лишений я в силах принести за тех, кого люблю, можно только узнать по опыту. Убежденный в необходимости пожертвования, я думаю, что буду способен к нему.
Занятия мои ограничивались одним распоряжением хозяйства моего. Успехи в них не соответственны ожиданиям, какие следовало бы иметь. И причины тому ясны: это лень и слабость характера. Знания в деле достаточны бы были, но исполнение недостаточно. Особенно нынешний год понес я убытки значительные от беспечности и нерадения. Я искренне убежден в этих моих недостатках и проступках, которые ежедневно я чувствую, но, увы, мало исправляюсь! Я читаю больше, чем следовало бы, романов и журналов, потом всё, что выходит из печати по части главного предмета моих занятий, но не довольно его изучаю.
На выборах дворянских нынешнего года взял я на себя обязанность непременного члена губернской комиссии народного продовольствия – место, которое не требовало много занятий, но в 14-тиклассной табели наших чинов занимало шестое место, то есть в чине полковника или коллежского советника. Я то сделал, чтобы показать, что я не чуждаюсь ни светской, ни служебной черни2. И я не сожалею о том, тем более что через месяц потом этой должности, бывшей без жалования, назначен был соответственный чину 1500 рублевый оклад жалованья. Этот случай можно мне назвать счастливым, точно так и всё начало моей дворянской службы. После трехлетия меня в ней можно будет выбирать только в высшие должности – предводителя и тому подобные.
10 декабря
Занятия по этой моей должности почти ничтожны и не требуют постоянного присутствия в губернском городе. Прежде службы моей познакомился я в Твери со всеми властвующими. Губернатор – граф Толстой Александр Петрович, сын генерала от инфантерии Петра Александровича Толстого, человек очень достойный и благонамеренный, с познаниями, приобретенными в путешествиях, в службе военной, – был флигель-адъютантом, из высшей аристократии, с обращением человека светского и образованного, к тому же очень простой и добрый; с первого знакомства через Александра Михайловича Бакунина был чрезвычайно любезен со мною. Губернский предводитель Алексей Маркович Полторацкий был приятелем отца моего и припомнил даже, что был мне крестным отцом, чего я до сего времени и не подозревал, точно так же всегда был ко мне очень хорош. Эти связи поставили меня тотчас на первую степень тверского общества и много содействовали успеху моему и на выборах. При баллотировке положило дворянство мне 160 белых и 20 с чем-то, если не ошибаюсь, черных шаров. Всего лестнее было для меня здесь слышать общий голос похвалы деду моему Ивану Петровичу и отцу моему. Память добродетелей первого и любезных качеств другого всё еще свежа в тех, которые их знали. Несколько раз я слышал вопрос: “Какой это Вульф?” – “Сын Николая Ивановича”. – “О, так ему надо положить белый шар!”
Со времени моего приезда сюда я ездил два раза к матери в Псковскую губернию и по пути заезжал в Петербург3. Кроме того, в 1835 году я был летом там же по делам опекунского совета и в феврале этого года прожил две недели по той же причине в Москве. Эти поездки и кратковременное пребывание в столицах замечательны только для меня тем, что ввели в значительные издержки, но пользы и, следовательно, удовольствия мало мне принесли. Прошлое лето, будучи в Петербурге, видел я впервые в толпе других не пользующихся никаким преимуществом зрителей знаменитый петергофский праздник 1-го июля4 с его великолепным освещением сада и с десятками тысяч народу всех состояний, толпящимися в его аллеях. Видел я и царскую фамилию с блестящею атмосферою двора, но это всё в дали такой, что должно бы было казаться мне удивительно любопытным, занимательным и прекрасным, почему я об этом и ни слова, кроме одной похвалы толпе, которую я всегда тоже люблю, где бы то ни было – в церкви, на бале или на гулянье, особенно если она оживлена хоть и не общим удовольствием, по крайней мере, общим любопытством. Такого же рода удовольствием пользовался я на публичных маскарадах в доме Энгельгардта в том же году на масленой неделе: та же масса людей, но только теснее сжатая и, следственно, более оживленная.
На московский свет я только успел взглянуть мельком, и то во время Великого поста, следственно, не в минуту полной жизни. Был я и в известном собрании московского дворянства, которое точно лучше и блистательнее всех других, какие я видал.
Там я неожиданно обрадован был встречею с несколькими старыми, десятилетними знакомцами: с Шепелевым, моим академическим приятелем, который вместе с Языковым был из соотечественников моих единственным задушевным моим приятелем; потом с братом Языкова, Александром Михайловичем, которого я знавал в Петербурге. Он, кажется, порадовался мне искренно, написав об встрече со мною тотчас же к брату, так что вскоре после возвращения моего из Москвы я получил от Николая Михайловича письмо, меня чрезвычайно утешившее: я думал, что он забыл про то, что я его так люблю. После получил я другое в ответ на мое, но странное дело, он опять замолчал. Недавно, в октябре, я спрашивал снова его о причине, но еще не