– Возьми кукуль сей и возложи на тя, жено, аки подобает пo велению святых отец…
И он уж сам готов был возложить вместо вечного савана монашеский кукуль на княгиню.
Но тут дикое безумие окончательно овладело ей.
Сделав движение, словно желает склониться, она сразу вырвалась у монахинь, державших ее, вскрикнула, взметнула кукуль кверху, бросила его на землю и стала топтать ногами, истерично выкликая хриплым, надорванным голосом:
– Сама… на себя? Живой в могилу? Не лягу! Слушайте, люди! Христиане, слушайте! Слуги князя и мои! Не по воле сан принимаю… Не охотою, но силою, вопреки закону Божескому и человеческому постригаема. И вот… вот… вот как топчу я кукуль сей… и насильников моих топчу… Вот… вот!
И вместе с дикими криками пена слетала с побелевших уст у несчастной.
– Что делаешь, безумная! – устремившись к Соломонии, грозно прикрикнул Шигоня, когда увидел, что Давид, видимо оробев, отступил от исступленной женщины.
Сильно схвативши за локоть, он пригнул ее к земле, словно принуждая поднять брошенный кукуль.
– Нет, не возьму! Не хочу… Прочь с ним вместе, дьявол, слуга дьявола… Плюю на тебя…
И она брызнула ему пеной прямо в лицо.
Шигоня, побагровев от гнева, поднял было свой тяжелый посох боярский, но вовремя спохватился, заметив, как двинулись вперед и Бельский князь, и Кубенский Иван, словно решили защитить несчастную от опасного удара.
Быстро оглядевшись, боярин выхватил из-за ближайшей божницы пук лозы вербной, с недели Ваий здесь оставленный, и, нанося сильные удары по обнаженным рукам и плечам Соломонии, закричал:
– Смирися! Войди в себя, богохульная жено! Что ты творишь, подумай?!
Все окаменели на миг.
От неслыханной обиды и сама исступленная женщина мгновенно пришла в себя.
Поднялась, трепеща мелкой дрожью, до крови стиснула зубами край своей губы, изнемогая не столько от телесной боли, сколько от позора и негодования.
Прежде чем она успела сказать что-нибудь грубому палачу, Шигоня, желая по возможности загладить дурную сторону жестокого, необдуманного поступка, угрюмо произнес:
– Как смеешь ты, жено, противиться воле государя, великого князя нашего? Дерзаешь ли не исполнять приказаний его?
– А ты как смеешь, ты – холоп, бить меня, свою княгиню? – негодующим, твердым голосом только и спросила Соломония.
Но от этих простых слов, от величавой осанки, которую безотчетно приняла несчастная, от искаженного скорбью лица ее повеяло чем-то таким необычным и грозным, что мороз пробежал у всех по телу.
– Именем великого князя наказую тебя за непокорство, а не своей рукою и волею! – нашелся ответить надменный боярин и быстро отступил, давая знак продолжать обряд.
Явное замешательство воцарилось вокруг.
– Можно ли так? Не донести ли великому князю? – робко, неуверенно зашептали иные из присутствующих.
– В монастырь али в изгои (в изгнанье) захотелось? – отвечали им товарищи. – Дома жить надоело?
Смолк ропот. Обряд пошел своим чередом.
Но Соломония, улучив эту минуту замешательства и тишины, ровно, негромко, с потрясающим, роковым каким-то спокойствием, обведя всех глазами, проговорила:
– Стоите? Молчите? Рабы лукавые, неверные! Нет ли ножей под полою кафтанов, чтобы тут же и зарезать, как овцу бессловесную, княгиню свою былую, «милостивую». Так ведь вы прозывали меня! Я ль не заступалась за вас? От скольких от вас государев гнев отвела, от опалы избавила; милостей добыла… И никто не вступится?! Да? Будьте же все вы прокляты! Богу в жертву против воли приносите меня… Нет, не Богу… В жертву княжой прихоти! И обрек вас Господь. Человекоугодники, не слуги вы прямые княжеские… И горе вам! Бог пометит за меня. Вижу гибель вашу! Не пурпур и злато – кровь ваша и язвы и лохмотья покроют тела ваши, аки тела слуг нерадивых, выпустивших на волю дьявола! Жены ваши и дочери – поруганы, пострижены насильно, как и я! Дети ваши, нерожденные, изгублены на лоне материнском. Не терема высокие – виселицы построятся для вас, и вуроны черные обовьют боярские головы взамен шапок горлатных… Вот мое слово последнее… мое заклятие на вас! На детей ваших! Великое самое преступил князь великий: совесть теперь свою преступил ради стяжания царского. Вас ли пощадит?! Помните же и трепещите, ехидны, змеи-предатели. А ему скажите…
Но тут и Шигоня, и Потата, писец ближний и «печатник» княжой, и Рак, Феодорик, советник его, онемевшие сперва, когда раздалась мерная, зловещая речь княгини, произносимая каким-то необычным, даже несвойственным ей, металлически-звонким голосом, – теперь все эти вельможи пришли в себя.
Дан был знак. Громко запел клир. Надрывались басы… дисканты краснели от усилий подняться на крайнюю, доступную им высоту… загудели чтецы… монахи, священники стали подпевать тоже…