Глупая была затея Его Величества! Будь проклят пославший нас сюда шотландский пьянчуга и содомит!
— Думай, что говоришь, Уил. Эти сопровождающие в черном, на первый взгляд, бездельники, которым нет никакого дела до труппы, вполне могут оказаться соглядатаями короля Якова. Это шуршание под дверью, боюсь, не крысиная возня. Благослови, Господи, короля Якова Шестого и Первого! — громко прокричал он и повернулся спиной к Уилу, показывая, что собирается спать. Спал он хорошо, но не тихо, перемежая бессмысленными пентаметрами громкий храп и драматические ахи и охи. Уил спал, но мало. Он думал, что без толку проводит в Испании время, которое лучше было бы потратить на получение долгов в Стратфорде или на переговоры о покупке пахотной земли. Желудок его ворчал и побаливал. Приснился короткий кошмар о дочери Джудит, родившей вне брака горбатого уродца, сплошь покрытого волосом.
Еще снился другой, более короткий и приятный сон о том, как он, Уил, проплывает под Клоптонским мостом, перекинутым через Эйвон. Чистый воздух, добротная деревенская провизия. Но проклятый город кишел пуританами, ненавидевшими маэстро Шэгспо или Шогспо — какое угодно имя, но только не его настоящее. Он проснулся от яркого испанского солнца и узнал, что настал день корриды.
В тот день вокруг арены собралась публика обычного для Вальядолида сорта, она улюлюкала британцам, явившимся в красивой одежде и плащах. Уил сидел в тени с актерами — все они жевали орехи и пришли на корриду в нарядных королевских ливреях. Зрелище началось с пронзительного сигнала трубы, затем на арену рысью выехал долговязый пожилой человек в картонных доспехах и шлеме, порванном, но сшитом веревочкой, с копьем, когда-то сломанным, но теперь составленным из обломков и неопрятно чем-то замотанным. Он ехал на жалкой кляче, под ее шелудивой кожей легко угадывались кости. За ним верхом на осле следовал толстый коротышка, то и дело подносивший к губам в косматой бороде протекавший мех с вином. В ответ на рукоплескание толпы, явно благоволившей к этому дуэту, долговязый и толстяк приветственно помахивали руками. Вслед за ними на арену вышли, прихрамывая, двое мужчин, одетых по-монашески, и остановились на изрядном расстоянии от первой пары. Каждый из них держал в руке длинный шест с полотнищем, на котором было начертано PAX ЕТ PAUPERTAS[104]. Толпа взревела в знак одобрения и снова стала освистывать и обшикивать британцев.
— Пародия на рыцаря и его толстого оруженосца. Это герои книги? — спросил Уил дона Мануэля.
— В значительной степени. Но для книги они слишком велики, поэтому удрали из нее, как из темницы.
— Гамлет и Фальстаф были заключены в темницу, каждый в своей пьесе, — мрачно размышлял Уил. — Никогда бы их не приветствовала восторженная толпа на освещенной солнцем арене. Но какое ему до этого дело? Земля, вот о чем надо было думать, о мешках с солодом, запасенным на случай плохого урожая. Пьесы — всего лишь пьесы. — Он застонал вслух и скрипнул плохими зубами.
Но вот под восторженные крики и аплодисменты горе-рыцарь и его толстый оруженосец удалились. Началось действо, ради которого все собрались. На арену строем вышли вооруженные шпагами тореадоры, дамы в черных мантильях бросали им цветы. Затем выпустили фыркающего быка. Его безжалостно дразнили толстозадые мужчины с причудливыми копьями. Потом бык распорол лошади бок, наружу вывалились кишки.
Публика пришла в восторг, будто на представлении высокой комедии.
— Пойду-ка я отсюда, — проворчал Уил, обращаясь к Бёрбиджу. — Насмотрелся. Не вижу ничего смешного в волочащихся по песку внутренностях, — сказал он и пошел к выходу под насмешки своих товарищей-актеров. На площади он отдал несколько британских серебряных монет за виноград, получил позволение помыть его в бочке с вином, где плавали остатки от объеденных гроздей, и принялся с угрюмым видом жевать. И по мнению этого-то народа в «Тите Андронике» слишком много насилия! Бёрбидж и остальные могут делать что угодно после ужина, на который пожалуют герцоги и принцы, но он, Уил, не станет строить из себя шута, чтобы потешать живодеров. Он любил лошадей и был безутешен, когда принадлежавшего его отцу Гнедого Гарри, смирного коня с запекшейся болотной грязью на щетках, повели на двор к скупщику старых домашних животных, чтобы сварить из него клей.
В тот вечер, пока подправленная комедия «Напрасные усилия любви» убеждала высокородных испанских зрителей, что британские актеры либо заставляют скучать, либо повергают в ужас, но неспособны ни привести в восторг, ни просветить, перед собором жарили убитого на корриде быка. Потом мясо раздавали шумной бедноте. Потные плебеи давились за сухожилиями и хрящами, вырывали друг у друга из рук обуглившиеся куски филейных частей.
— До чего же я ненавижу чернь, — думал Уил, с мрачным удовольствием наблюдая за происходящим — оживленные лица, шипящий от стекающего жира огонь, невозмутимый фасад величественного собора.
С доном Мануэлем подошел человек, чье лицо показалось Уилу как будто знакомым. Взглянув на Уила, он насмешливо ухмыльнулся и сказал что-то, из чего понятным показалось лишь слово «майда», что по-арабски означает желудок. Предположение подтвердилось: человек, усмехаясь, повторил то же, на этот раз, несомненно, по-кастильски — эстомаго. Дон Мануэль сказал с сожалением:
— Он говорит, что желудок у вас выносит кровь и кишки в театре, но вы отворачиваетесь от них в жизни. Как, например, сегодня. Он видел, как вы ушли. Простите, что не представил вам ранее, это Мигель де Сервантес Сааведра. Уильям Шекспир.
— Чекуеспирр? — Имя испанцу решительно ничего не говорило.
— Работаю, — сказал Уил, — в масрах в Лондрес. Действительно, не имею шахийа к дэм. Я муалиф, который должен юти людям то, что они желают видеть. Лиматза? Потому что такова моя михна.