энергии». Чтобы усилить эффект, Мэя спросили, не сорвалась ли у него встреча «кое с кем в Лондоне». Мэй отрицал какие-либо нарушения со своей стороны и заверил Бёрта, что впервые слышит об утечке атомной информации и готов подписать письменное заявление о том, что он никогда не вступал в контакт ни с каким офицером русской разведки.
Спустя пять дней, когда ему представили более конкретные материалы из Оттавы, он внезапно поменял настрой и все тем же ровным тоном сообщил, что передал русским образцы урана. Он сделал так, поскольку считал, что Советский Союз «должен быть допущен к секрету». Надзор за ним усилился, но в тюрьму его заключили только 4 марта – в день, когда и в Канаде задержанным было предъявлено обвинение.
Услышав, что «Примула» признался, Маккензи Кинг сразу же подумал, что судить ученого надо на его родине, а не в Канаде, где преступление было. Кинг писал в своем дневнике 21 февраля 1945 года:
«Надо, чтобы не спихивали дело на канадцев. Когда его арестуют и будут судить, надо, чтобы стала ясной ответственность британцев, а это наверняка приведет и большой ответственности американцев».
Это была крайне резкая реакция. Ее можно объяснить (если не считать узкоместнической натуры самого Кинга) той духовной и политической изоляцией, в которой всё ещё находилась тогда послевоенная Канада, старавшаяся и держаться на расстоянии от Великобритании, и не попасть в руки Соединенных Штатов.
В своем письменном заявлении суду Мэй написал:
«Я много думал и пришел к выводу о правильности той точки зрения, что развитие атомной энергии не должно ограничиваться пределами США. Я принял болезненное решение, что необходимо передать общую информацию по атомной энергии и чтобы она была воспринята со всей серьезностью… Всё это очень болезненно для меня. И я решился на это только потому, что хотел обеспечить безопасность всего человечества». Я определенно не делал это с целью заработка»[28].
Это был единственный довод, который можно было использовать в его защиту, и, когда 1 мая 1946 года начался суд над Мэем, его адвокат Джералд Гардинер вовсю использовал его. Ученые, говорил он, как врачи, которые могут встать на такую позицию, что если они обнаружили нечто полезное для человечества, то чувствуют себя обязанными добиться, чтобы это использовалось в интересах человечества.
Но судья не разделял его мнения, в его глазах Мэй был бесчестным человеком, нарушившим клятву о сохранении тайны, в то время как продолжал получать деньги по контракту с его собственной страной. Мэю дали 10 лет тюрьмы (приговор был исключительно мягким, по обвинениям в измене обычно приговаривали к 14 годам). Мэй не стал подавать апелляцию. На самом деле он провел в тюрьме на три с половиной года меньше – был освобожден за примерное поведение. Однажды его в тюрьме посетили представители спецслужб, чтобы получить от него дополнительные сведения о его советских контактах, но он остался при прежних показаниях.
После освобождения этот лысеющий ученый с мягкими чертами лица вернулся к безвестности, из которой его неожиданно извлек Гузенко. Его жена, д-р Хильдегарде Брода (австрийки будут нередко упоминаться на Западе в шпионских делах), занимала медицинскую должность в Кембридже, и Мэй вернулся туда, чтобы жить с нею и их семилетним сыном. Он безуспешно подавал заявление на должность в Хартумском университете, но в 1962 году получил её в университете Ганы – ею стала бывшая британская колония Золотой Берег. Срок его контракта был потом продолжен частично потому, что молодому государству были весьма полезны медицинские знания его жены. Он совершенно исчез из вида после возвращения в Англию. Возможно, последний его след был замечен в 1982 году, когда в пекинском коммунистическом органе появилось небольшое письмо за подписью д-ра Мэя. Так что если автор письма был действительно когда-то советским агентом, то это письмо можно рассматривать как прощальный приветственный взмах руки.
Жизнь Игоря Гузенко пошла совсем по другой стезе. Он и члены его семьи жили в тайном месте и под другими фамилиями. Его фамилия вновь выплывала на первые полосы, когда появилась его автобиографическая повесть или когда к нему обращались за комментариями по поводу появления ещё большей, чем его собственная, шпионской сенсации.
Похоже на правду, что на написание своей автобиографии его вдохновило знакомство во время первых месяцев пребывания под охраной канадских спецслужб мемуаров другого советского перебежчика. Виктор Кравченко не был офицером разведки, и его побег произошел во время войны – вот две причины, по которым его дело удостаивается лишь почетного упоминания в этой книге, и то лишь в связи с делом Гузенко. Однако дело Кравченко[29] заслуживает быть приведенным хотя бы вкратце. 3 апреля 1944 года американская пресса сообщила, что «Виктор А. Кравченко, официальное лицо советской комиссии по закупкам в Вашингтоне, объявил вчера, что уходит со своего поста и отдает себя “под защиту американского народа”».
В апреле 1944 года до конца войны с Гитлером оставался ещё целый год. Еще не укоренилось разочарование в сталинской России, если не считать кучки западных государственных деятелей, которые на тайных переговорах с советским диктатором пытались определить послевоенное устройство мира. Для массовой западной публики русские, медленно отвоевывавшие свои территории у германских захватчиков, были героями дня. Вспомогательная атака на атлантический фланг оккупированной Гитлером Европы – англо-американская высадка в Нормандии – ещё не началась. Чувство благодарности России было как никогда велико в западном общественном мнении. Выбрав такой момент для бегства, Кравченко сталкивался с серьезным риском быть выданным советским властям. Вместо этого его защитила та Америка, которая, несмотря на свой долг перед Россией, не забыла и более глубокого и давнего долга перед индивидуальной свободой.