сквозь голоса труб, певших славу жизни, он слышал глухую дробь барабанов, твердивших о славе смерти».
Шарманочный люд не обманул. Позже, на очередном витке страха, оказалось, что он не помогает анархистам, а хочет защитить от них мир. Лучший человек в книге, доктор Булль, воплощающий день творенья, когда создан человек и звери вроде слона, собаки, кошки, этому не удивился. «Я знал, что не могу обмануться в обывателях, — говорит он. — Вульгарный человек не сходит с ума. Я сам вульгарен, мне ли не знать!»
Что же это, честное слово? Вульгарные, а если хотите — простоватые, люди жили рядом с Освенцимом и ухом не вели. Неумение выбирать и думать — не такая уж добродетель. Толпа у Голгофы этим и отличалась. Неужели для Честертона всё лучше «этих умников»? Наши микроголгофы и микроосвенцимы — очереди, коммуналки, трамваи, долго мешали мне поверить его апологии «common people». Хорошо, у них нет той гордыни, которая есть у изысканного интеллектуала, но чем лучше агрессивность и самодовольство без тонкости и ума?
Но вот очередей нет, трамваи — не набиты, коммуналки скупают для офисов и хором. Столетие беспощадной свободы и беспощадного порядка кончается. Те, кто не умеет выбирать и думать, служат скорее низшим похотям, чем бесовским идеологиям, а главное — «common people» лишились возможности всех контролировать и учить. Слова Честертона смущают меня меньше. Что слышится в них теперь?
Скорее всего, то самое, чем поражает последний стих Ионы. Есть это у Осии; есть (меньше) у Иоиля, вообще есть у пророков. Богу нас жалко, у Него переворачивается от жалости сердце. Авраам молил о праведниках и не добрал нужного числа. Может быть, Содом и Гоморра остались совсем без обычных, жалобных людей и этим отличались, как отличается от всех морей Мертвое море. Но в других местах и столетиях эти люди есть всегда. Прося в очередной раз о том, чтоб они сносно жили, мы должны помнить вместе с Богом, как они (даже «мы») похожи на детей, не умеющих отличить правую руку от левой.
Собственно, слова «Прости им, ибо не ведают, что творят» — ровно о том же. Кажется, Честертон считал, что кто-то ведает, скажем — те же «умники». Я думаю, скорей уж должны ведать мы, назвавшиеся христианами. Потому мы и берем вину на себя, несем чужие кресты. Но это — другая тема. Что до «common people», их Честертон считал не ответственными, а священными, как маленький зверь или обжитое жилище.
Поэтому, со всеми своими мечами, он так близок тем людям, которые, на границе тысячелетий, пылко защищают уютную, мирную жизнь. Другое дело, что они, в отличие от него, не знают, чем она окуплена; кто и как спасает ее от жестокости и хаоса.
2. Розамунда и Франциска. Иногда пишут, что эта книга — поэма о любви к жене. Действительно, до свадьбы Франсис жила в Бедфорд-парке. Дом ее семьи стоит, как стоял, при нем — красивый садик. В семействе Блоггов, кроме матери, носившей старинное (для Англии) имя Бланш, были три сестры и несколько сумасшедший брат, Джордж Ноллис, который покончил с собой в самом конце лета 1906 года (роман писался в 1907-м).
Рыжей Франсис не была. Когда двадцатидвухлетний Гилберт увидел ее в первый раз, он записал в дневнике: «Гармония коричневого, зеленого… и еще что-то золотое — корона, должно быть». По той артистической моде, которую мы знаем из иллюстраций к «Алисе», она была в свободном зеленоватом платье, с распущенными волосами; и он решил, что похожа она на прекрасную гусеницу (роль перехватов выполняли какие-то подобия веночков).
Писем, записей и стихов, связанных с любовью к Франсис, необычайно много. Увидел он ее в 1896 году, объяснился ей в любви — в 1898-м, женился — в июне 1901-м. Когда, уже за 30, она делала операцию, чтобы избавиться от бесплодия, он сидел на ступеньках, мешая сестрам и врачам, и писал ей сонет (операция не помогла).
Роль невесты, потом — жены, в жизни Честертона так велика, что поэмами о ней можно считать все его книги. Однако, кроме совпадений, у «Четверга» есть преимущество: избавление от страха Честертон всегда связывал с Франсис. При всей ее скромности, она приняла это и не спорила, когда, посвящая ей поэму «Белая лошадь», он писал: «Ты, что дала мне крест».
Когда сорокалетний Честертон заболел какой-то странной болезнью и несколько недель был без сознания, Франсис спросила его: «Ну скажи, кто за тобой ухаживает?» — и немного посмеялась над собой, потому что, открыв глаза, он ясно ответил:
«Бог».
Цветы и снег. Сон это или не сон, определить невозможно (подробно об этом в длинном послесловии к роману, изданному в 1989-м в приложении к «Иностранной литературе»). Здесь заметим только одну неустранимую странность: нельзя установить и время действия. В заметках Честертон говорит о «февральском вечере», и это не совсем нелепо — в самом начале марта в Англии цветут яблони и вишни. Во Франции теплей, там высокая трава — что ж, может быть. Однако перед самым снегопадом члены Совета сидят без пальто на открытом балконе, а в конце книги, то ли — наутро, то ли — примерно через неделю, Розамунда срезает сирень. Это уже не февраль, даже не март. Лучше всего подошел бы апрель, но принять это и успокоиться что-то мешает. Ощущение сна или хотя бы стихов создается и тем, что время года, вообще время — колеблется, съезжает куда-то.
Наталия Трауберг