Чтоб доказать Земли вращенье.
Чудак!! Он лучше бы напился,
Тогда бы не было сомненья.
По рюмочке, по маленькой…
А Ньютон целый век трудился,
Чтоб прояснить тел притяженье.
Чудак!! Он лучше бы влюбился,
Тогда бы не было сомненья.
По рюмочке, по маленькой…
А Менделеев век трудился,
Чтоб элементы вставить в клетки.
Чудак!! Он лучше б научился
Гнать самогон из табуретки.
По рюмочке, по маленькой…
Пили мы при этом, как я уже говорила, через два раза на третий – да и то в лучшем случае.
Ник присоединился к нам только в июле. Всю вторую половину июня, едва кончились экзамены, он затеял проехать на «попутках» до низовий Волги. С двумя сокурсниками с юридического факультета и тремя свитскими. Инкогнито, разумеется. План, сам по себе, был недурен, ведь студентами, шатающимися по городам и весям, летом никого не удивишь. Кто просто путешествует, кто и нанимается на сезонные работы. Последнее, правда, ближе к осени. Но и «на картошке», как называется в студенческой среде страда на хуторах, никого не удивишь ни французским языком, ни латынью, ни обсуждением доказательств теоремы Ферма. Затеряться средь буршей легко даже Императору, особенно если, как сделал Ник, нарочно растрепать пробор, отпустить усики и купить темные очки.
План был недурен, однако, как я теперь подозреваю, стоил многих седых волос Великому Князю Андрей Андреевичу, главе Опекунского совета. Уж не знаю, как он из этого положения выходил. Думаю, предпринял какие-то меры предосторожности. Но не мог же Андрей Андреевич запретить девятнадцатилетнему царю, на его, царя, честные деньги, путешествовать по своей стране? Бедный Андрей Андреевич!
Ник ворвался в наши посиделки загорелым, полным множеством впечатлений и идей.
Какие же сумасшедшие, какие великолепные разговоры велись в те летние вечера!
Мы говорили о продвижении православной миссии в скандинавских странах, о заселении Дальнего Востока, о строящихся там новых городах. Мы говорили об инклингах и Бердслее, о прерафаэлитах и «плетении словес».
Мы, разумеется, спорили о геополитике.
В студенческие годы всем свойственно в разговорах и мыслях вершить судьбы мира. Но одному из нас надлежало в скором грядущем заняться этим на самом деле.
Иногда, как странно выражаются англичане, в моей студии негде было повесить кошку. Иногда народу случалось меньше, иногда заходил и кто-то один.
И все чаще и чаще случалось, что этим одним оказывался Ник.
Мы не понимали, мы очень долго ничего не понимали. Мы просто сидели за чаем и говорили – говорили, пока за окнами ни начинали щебетать птицы, пока лучи электрической лампы ни выцветали в лучах рассвета, и делалось заметным, какие мы уже бледные, и над собственным призрачным видом мы только хохотали.
Да, мы вели очень важные речи о судьбах мира, только мир этот был населен всего лишь двумя людьми.
Я отчетливо – до слова и до жеста – помню все, что произошло и было сказано потом. Но из моей памяти почему-то напрочь стерлось то, как в один прекрасный момент слова сделались ненужны.
Как я, оказывается, давно хотела этого – коснуться губами тонкой метки на его правой брови, этой памяти о моей детской выходке. А от нее спуститься к ресницам, к его слишком длинным «девчоночьим» ресницам, о которых я дразнилась во все те же гимназические годы. Правый глаз, а уж следом и левый… Он закрыл оба глаза, подставляя их моим губам.
Поцеловаться в уста мы решились не сразу. Мы были неловки, мы были неуклюжи. Уж за себя поручусь наверное, но, сдается мне, и Ник целовался впервые в жизни.
– Мы же всегда… мы всегда это знали! Еще когда дрались маленькими… – шептал Ник, зарывшись лицом в мои волосы. – Златопад…
Затем наши губы кое-как все-таки нашли друг друга.
Пространство вокруг нас скрутилось в теплый золотой кокон, и этот кокон вертелся, вертелся все быстрее и быстрее, чтобы унести нас высоко