– Конечно, расскажу, и охотно, – ответил Женеста. – Однако ставлю условие: вы тоже расскажете нам о каком-нибудь приключении из своей жизни.
– Право, сударь, со мной никогда ничего не приключалось… Ничего такого, о чем бы стоило рассказывать, – отвечала она, зардевшись. – Не хотите ли еще кусочек пирога, дружок? – спросила она Адриена, заметив, что у него пустая тарелка.
– Хочу, мадмуазель.
– Пирог превкусный, – заметил Женеста.
– А вот увидите, какой у нее кофе со сливками! – воскликнул Бенаси.
– Я бы ему предпочел рассказ нашей прелестной хозяюшки.
– Не так приступаете к делу, Женеста, – сказал врач. – Знаешь, милая моя девочка, – продолжал он, обращаясь к Могильщице и пожимая ей руку, – у этого офицера под суровой внешностью скрывается добрейшее сердце, и тебе нечего стесняться. Хочешь, говори, хочешь – нет, дело твое. Бедная моя детка, выслушать и понять тебя могут только три человека на свете – вот они перед тобою. Расскажи-ка нам, были ли у тебя прежде сердечные привязанности, но не думай, мы не собираемся выведывать теперешние твои тайны.
– Вот Мариетта принесла кофе, – отвечала девушка, – вы позавтракаете, и я охотно расскажу вам о своих сердечных делах. А вы, господин офицер, не забудете своего обещания? – прибавила она, посмотрев на Женеста с милым задором.
– Как можно, мадмуазель, – почтительно склонившись, ответил офицер.
– В шестнадцать лет я часто прихварывала, – так начала свой рассказ девушка, – и все же мне приходилось бродить по савойским дорогам и просить милостыню. На ночлег я отправлялась в Эшель и спала в хлеву на соломе. Приют мне давал хозяин постоялого двора; сам он был человек предобрый, а вот его жена невзлюбила меня и всегда бранила. И как же это меня обижало, ведь я хоть и была нищенкой, а вела себя хорошо, утром и вечером молилась, не воровала, жила по заповедям Божьим, а подаяния просила, потому что ничего не умела делать, хворала и силы у меня не было не только мотыгой работать, но даже нитки сучить. И вот прогнали меня с постоялого двора – из-за собаки. С самой колыбели не видела я ласки, жила без родных, без друзей, без радости. Покойная бабушка Морен вырастила меня, много мне добра сделала, но не помню, приголубила ли она меня хоть разок, да и некогда ей было: старушка работала в поле за мужчину; бывало, пожалеет меня и тут же ложкой – хлоп по рукам, если я уж очень рьяно набрасывалась на похлебку, – ели- то мы из одной плошки. Бедненькая бабушка Морен! Нет дня, чтобы я не помянула ее в своих молитвах. Дал бы милосердный Бог, чтобы ей на небе жилось получше, чем на земле, а главное – чтоб постель была поудобней; она всегда жаловалась, что очень уж жестко ей спать, да и спали-то мы вместе. Так вот, вы и представить себе не можете, до чего обидны брань, окрики и злые взгляды, от них сердцу бывает больнее, чем от удара ножом. Я знавала стариков- нищих, которые уже обтерпелись; но я-то не была создана для того, чтобы побираться. Как услышу: «Не подаем», так и заплачу. С каждым вечером все тяжелее и тяжелее становилось у меня на душе; утешение находила я только в молитвах. На всем божьем свете не было никого, кому бы я могла излить свое горе. Одно синее небо было мне другом. Увижу, бывало, что небо синее-пресинее, и радуюсь. Ветер разгонит тучи, я заберусь в укромное местечко среди скал, лягу, гляжу на небо. И воображаю себя важной дамой. До того досмотрюсь, бывало, что покажется мне, будто я плаваю в этой синеве; перенесусь мыслью туда, в небеса, и будто становлюсь еще легче, как пушинку, меня уносит вверх, все выше, выше. А привязанности вот у меня какие были. Однажды собака на постоялом дворе принесла щеночка, такого славненького, беленького, с черными пятнышками на лапах: как сейчас вижу моего ангелочка! Только песик и смотрел на меня ласково; я припрятывала для него лакомые кусочки; он узнавал меня, по вечерам встречал, не стыдился моих лохмотьев, ластился, лизал мне ноги; а в глазенках у него было столько доброты, столько ласки, что посмотрю я на него, заплачу и скажу: «Один ты на всем свете и любишь меня». Зимой он спал, свернувшись у меня в ногах. Когда его били, мне словно самой было больно, и я отучила его забегать в дома, таскать кости; он довольствовался хлебом, который я приносила. Взгрустнется мне, он подбежит и заглядывает мне в глаза, будто хочет сказать: «О чем, бедняжка, грустишь?» И какой же был славный песик: кинут проезжие мне несколько грошей, он их подберет в пыли и принесет. Как завела я себе этого дружка, у меня на душе стало веселее. Каждый день я откладывала несколько су – мечтала скопить полсотни франков и выкупить собачку у хозяина постоялого двора. А только хозяйка заметила вдруг, как привязался ко мне песик, и вообразила, будто она его обожает. А надо вам сказать, собака ее терпеть не могла. Животные чуют, какая у тебя душа, любишь ты их или нет. Я берегла золотую двадцатифранковую монету – носила ее зашитой в пояске – и вот говорю однажды хозяину:
– Уважаемый господин Монсо, мне хотелось скопить денег за год, чтобы купить у вас щенка. Да вот что – пока ваша жена совсем не забрала его себе, хоть он ей и ни к чему, уступите мне собачку за двадцать франков, возьмите их, вот деньги.
– Что ты, девочка, не нужны мне твои двадцать франков. Боже избави меня тянуть деньги с бедняков! Возьми себе собаку. А если жена раскричится, ступай отсюда.
И накинулась же она на него из-за собаки… Господи, расшумелась так, будто в доме начался пожар! Подумайте, что она сделала! Увидела, как щенок ко мне привязан, поняла, что никогда ей этого не добиться, взяла и отравила его. Бедный песик умер у меня на руках; я горевала, будто сыночка похоронила. Сколько слез пролила над его могилкой под елью. Уселась возле нее и думаю: видно, суждено мне быть одинокой, никогда не знать мне счастья, нет у меня никого близкого на всем свете, и никто уж не посмотрит на меня любящим взглядом. Словом, всю ночь я просидела там, под открытым небом, молилась Богу, чтобы он надо мной сжалился. А когда я вышла на дорогу, то увидела безрукого нищего, мальчугана лет десяти. «Милосердный Бог услышал меня, –