поместьем самой знатной ветви рода Кавендишей – в те дни графов, в настоящее время герцогов Девонширских. К чести семейства, два его поколения предоставляли приют Гоббсу. Примечательно, что Гоббс родился в год нашествия Испанской Армады[70] – то есть в 1588-м (так, во всяком случае, мне представляется). Следовательно, при встрече с Теннисоном в 1670 году ему должно было быть около 82 лет. (Примеч. автора.)][71]. При знакомстве с подобной знаменитостью путешественник, ищущий живописного, не мог не представиться ему, даже рискуя прослыть надоедой. На его счастье, оба спутника мистера Гоббса были через посыльного неожиданно отозваны – и таким образом, до конца пребывания в Бакстоне, богослов заполучил Левиафана в свою безраздельную собственность – и был удостоен чести пить с ним по вечерам. Гоббс, по-видимому, держался вначале холодно, ибо сторонился лиц духовного звания, но затем смягчился и, выказав дружелюбие, настроился на шутливый лад; вскоре они договорились пойти вместе в баню. Как это Теннисон отважился плескаться в одной воде с Левиафаном – ума не приложу, однако именно так оно и происходило: оба резвились будто два дельфина, несмотря на весьма преклонный возраст Гоббса, а «в перерывах между плаванием и погружением с головой» (то есть нырянием) «рассуждали о многих предметах, касающихся античных бань и Истоков Сущего». Проведя так около часа, они вышли из бассейна – обсушились, оделись и сели в ожидании ужина; в намерения их входило подкрепиться подобно Deipnosophistae[72] и заняться не столько обильной выпивкой, сколько беседой. Но их невинные замыслы нарушил шум ссоры, затеянной незадолго перед тем малоотесанными обитателями дома. Мистер Гоббс казался сильно встревоженным, хотя собеседники и стояли поодаль. А почему он был так встревожен, джентльмены? Вы скажете, разумеется, что из кроткой и бескорыстной любви к покою, приличествующей старому человеку, да еще к тому же философу. Слушайте дальше: «Он не сразу овладел собой – и, понизив голос, озабоченно пересказал историю о том, как Секст Росций[73] был убит после ужина близ Палатинских купален[74]. Таково обобщение, заключенное в замечании Цицерона об Эпикуре Атеисте[75], который, по его словам, как никто другой страшился того, что презирал – смерти и богов». Только потому, что близился час ужина, а по соседству с ним находилась купальня, мистер Гоббс примерял к себе участь Секста Росция. Его, видите ли, должны убить так, как был убит Секст Росций. Кто еще нашел бы в этом хоть какую-то логику, кроме человека, которому постоянно мерещился убийца? Перед нами Левиафан, страшащийся не клинков английских роялистов, но «перепуганный до неприличия» сварой в пивной между честными дербиширскими олухами, которые сами до смерти перепугались бы от одного его вида – долговязого чучела минувшего века.
Мальбранш[76], вы, наверное, обрадуетесь, был убит. Убийца его хорошо известен: это епископ Беркли[77]. История эта знакома всем, хотя до сих пор представлялась в ложном свете. Беркли, тогда еще молодой человек, по прибытии в Париж навестил преподобного отца Мальбранша. Он застал его в келье за приготовлением пищи. Повара всегда были genus irritabile [родом раздражительным (лат.)][78]; авторы – еще в большей степени; Мальбранш принадлежал и к тем, и к другим; вспыхнул спор; престарелый священник, уже и без того разгоряченный, вскипел гневом; кулинарное недовольство, вкупе с метафизическим раздражением, вывело из строя его печень: он слег в постель – и скончался. Вот распространенная версия происшедшего: «Так было обмануто ухо Дании». Дело в том, что подлинную историю замяли – из уважения к Беркли, который (по справедливому наблюдению Попа[79]) «был славен добродетелями всеми», иначе выяснилось бы, что Беркли, чувствуя себя уязвленным ехидностью старика француза, набросился на него; завязалась драка; в первую же минуту Мальбранш был сбит с ног; самодовольство его мигом улетучилось, и он, вероятно, сдался бы на милость победителя, но у Беркли кровь взыграла не на шутку – и он принялся настаивать на том, чтобы Мальбранш отказался от учения о случайных причинах. Тщеславие философа не позволило ему пойти на уступки – и, таким образом, он пал жертвой запальчивости ирландского юноши, усугубленной собственным нелепым упрямством.
Лейбниц[80], во всех отношениях превосходивший Мальбранша, мог бы, a fortiori [еще в большей мере (лат.)], рассчитывать на гибель от руки убийцы, чего, однако, не произошло. Полагаю, что он был задет подобным небрежением – и чувствовал себя оскорбленным той безопасностью, в какой проводил свои дни. Я не могу объяснить ничем иным поведение Лейбница в конце жизни, когда его обуяла алчность и он накопил у себя в доме целые кучи золота. Это было в Вене, где он умер; сохранились письма, запечатлевшие его безмерную тревогу за свою жизнь. Тем не менее он так страстно желал подвергнуться хотя бы покушению, что не устранялся от опасности.
Один покойный педагог бирмингемской выделки – а именно доктор Парр – проявил в подобных обстоятельствах больший эгоизм. Он собрал огромное количество золотой и серебряной посуды, которую держал какое-то время в спальне у себя в священническом доме в Хэттоне. С каждым днем он все больше и больше боялся, что его убьют, чему, он знал, противостоять он не в силах (да он, собственно, и не претендовал на сопротивление) – и потому перетащил все свое добро к местному кузнецу; вообразив, очевидно, что убийство кузнеца нанесет меньший урон salus reipublicae [благу государства (лат.)], нежели убийство педагога. Это мнение, по дошедшим до меня слухам, энергично оспаривалось; теперь все, кажется, согласились на том, что цена одной хорошей подковы равна примерно цене двух с четвертью лечебных проповедей [ «Лечебные проповеди». Доктор Парр, впервые выступив в печати со знаменитым латинским предисловием к Белленденусу (правильное ударение – на втором слоге), время от времени публиковал проповеди, читанные им для некой больницы (не помню точного названия), официально именовавшейся «лечебницей»; вышло так, что и сами проповеди получили известность как «лечебные». (Примеч. автора.)].
Если о Лейбнице, хотя и не убитом, можно сказать, что он умер отчасти от страха быть убитым, а отчасти от раздражения, вызванного тем, что никто не посягнул на его жизнь, то Кант, напротив, не питавший на данный счет ни малейших амбиций, был на волосок от насильственной смерти – ближе, чем кто-