объяснялось прежде всего скабрезной логикой коммерческого расчета: для поддержания посещаемости бара даже зимой, в пору, когда все вокруг замирает от холода и безнадеги в сексуальном плане, он рассчитывал на силу притяжения от присутствия в нем четырех незамужних девушек. Все четверо согласились остаться. Одна из девушек училась без интереса, сознавая, что даже с дипломом работать по специальности не сможет, другая учебу вообще бросила; они не строили планы, жили в наводящих тоску уродливых городах, где никто по-настоящему их не ждал; они знали, что уродство скоро проникнет к ним в душу и их одолеет, и они с этим смирялись; быть может, именно искренность их готовых к поражению душ, этот притягательный полюс их хрупкости и привлек внимание Либеро и Матье к каждой из них — к Аньес, курившей самокрутки на пляже, в стороне от танцующих у стойки бара, к Римме и Саре, сидевших вдвоем за бокалом во время выборов Мисс кемпинг, и Изаскун, которую парень бросил в самый разгар каникул и оставил одну, едва говорящую по-французски, и которая, сидя на своем рюкзаке в убогой дискотеке, ждала, когда же наконец забрезжит рассвет; и им было наплевать — жить впятером в квартире над баром, спать на раскиданных на полу матрасах, им было наплевать на тесноту, потому что в деревне они провели самые счастливые недели в своей жизни, они чувствовали, что с этим местом их связывали ниточки, которые им не хотелось пока обрывать, ниточки, существование которых Матье тоже заметил в тот вечер за ужином. Впервые за долгое время он подумал о Лейбнице и обрадовался своему месту в лучшем из возможных миров, и ему чуть ли не захотелось преклониться перед милостью Божией, Владыкой миров, распределяющим всякие создания по своим местам. Но Бог не заслуживал восхваления, ибо Матье и Либеро были единственными демиургами этого небольшого мира. Демиург — не есть Бог-творец. Он даже не отдает себе отчета в том, что создает мир, — он творит человеческое, камень за камнем, и вскоре творение его ускользает и превосходит его, и если он его не разрушает, то оно разрушает его самого.
~
Матье радовался, что впервые сможет дождаться неспешного приближения зимы — до этого он каждый раз окунался в нее резко, выходя из самолета. Но зима не медлит. Она приходит стремительно. Летнее небо тускнеет, но солнце еще горячо. И вот последние ставни постепенно закрываются, на улице в деревне — никого, дня два-три на закате с моря еще дует теплый ветер, но расползается холодный туман и окутывает собой последние живые души. Ночью дорога, словно усыпанная драгоценными камнями, блестит от инея. В этом году впервые зима не совсем походила на смерть. Туристы разъехались, но бар не пустовал. Выпить аперитив сюда съезжались люди со всей округи, они присоединялись к посиделкам, устраиваемым по пятницам, когда Пьер-Эмманюэль Колонна возвращался после недельной учебы в Университете в Корте и все слушали его песни, любуясь девушками-официантками, сидящими у камина; Гратас поджаривал на жаровне мясо, а Матье ничего не оставалось делать, как смаковать свое счастье, попивая настойку, обжигавшую ему сосуды. Время от времени, после того как Виржини Сузини решила, что настала его очередь, Матье проводил с ней ночи. Виржини все время молчала. Она просто приходила в бар и усаживалась за отдаленный столик, где весь вечер раскладывала пасьянс. После закрытия, когда Анни снимала кассу, она продолжала сидеть, внимательно и молчаливо смотрела на Матье и шла потом вместе с ним к нему домой. Он приводил ее в свою комнату, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить деда. Заниматься любовью с Виржини было в высшей степени непросто: приходилось выносить ее молчание и неподвижный колючий взгляд, терпеть абсолютное отсутствие в этом занятии малейшего смысла и мириться с тем, что собственному опошлению не было никакого оправдания; но уж лучше было так, чем возвращаться домой одному. Ибо теперь дом пугал Матье, словно вместе с летним теплом из него выветрились следы привычного человеческого присутствия. Портреты его прадедов, которые всегда казались ему охраняющими его юность богами, выглядели теперь угрожающе, и ему порой чудилось, что на стене висят мертвецы, которых холод сохраняет от разложения и от которых больше не исходит ни любви, ни защиты. Ночью ему часто чудились поскрипывания — долгие и тоскливые, словно чьи-то вздохи, и он слышал шаги деда — как тот бродит в потемках, натыкаясь на мебель, переходя из комнаты в комнату, и Матье затыкал уши и прятал голову под подушкой. Если он вставал, то было еще хуже. Он зажигал свет и находил деда в гостиной, где тот стоял, прижавшись лбом к холодному стеклу и держа в руках фотографию, на которую даже не смотрел, или же он находился на кухне, где смотрел широко раскрытыми глазами на что-то невидимое, что, похоже, притягивало его внимание и вселяло ужас, и когда Матье у него спрашивал:
— Все нормально? Ты не хочешь снова лечь?
дед никогда не откликался, а продолжал смотреть прямо перед собой, и казалось, что на хрупких своих плечах он несет груз тысячелетней старости; челюсть его тряслась, и он все стремился к не подпускавшему к себе видению, которое ускользало от его ревностного и ужасающего объятия. Матье снова ложился спать и потом никак не мог заснуть; иногда ему хотелось сесть в машину и уехать, но куда бы он поехал в четыре часа утра зимой? Ничего не оставалось делать, как дожидаться, пока первые проблески света сквозь ставни не разрушат колдовские чары. Дом тогда снова становился приветливым и понемногу узнаваемым. Матье засыпал. Каждый вечер он старался как можно позже уйти из бара и, по крайней мере, в достаточном подпитии, чтобы поскорее заснуть. Как-то вечером он решился спросить у девушек:
— Можно я сегодня у вас посплю? Выделите мне место?
и нелепо добавил: