неисправимая идиотка, что она предпочитает его не слышать; и Орели бросила трубку. Она вернулась к Клоди. И все еще тряслась от ярости:

— Я поговорила с Матье. Лучше бы это было сделать тебе…

Клоди посмотрела на дочь таким потерянным и беззащитным взглядом, что Орели обрадовалась, что вовремя осеклась и не договорила то, что жестоко диктовало ей недоброе ее сердце, которому она не могла больше сопротивляться с того момента, как оказалась наедине с человеком, который стал частью ее жизни в последний раз. В эту последнюю ночь она укрылась за своей стеклянной стеной и отказалась разделить с ним и ласки, и гнев, и горечь. В Аннабе Масинисса Гермат спросил у нее, как дела дома и как чувствовал себя отец, и Орели ответила, что все было хорошо, но пока он вез ее к огромному пустынному зданию Национальной гостиницы, она не выдержала тяжести накрывшей ее волны грусти и замотала головой — нет, все было плохо, она думала, что отец умрет прямо у нее на глазах, он не мог говорить, он цеплялся за ее руку изо всех сил, чтобы не сгинуть в зыбучих песках небытия, уже заполнявших ему рот и душивших его, а она ничего не могла поделать, потому что человек одинок в момент смерти, ох как одинок, и, смотря в глаза этому одиночеству, она желала лишь убежать, ей хотелось, чтобы отец отпустил ее руку, чтобы он перестал принуждать ее к столкновению с этим одиночеством, которое живые не могут понять, и долгие минуты она не чувствовала ни сострадания, ни боли, а только панический страх, воспоминание о котором теперь наводит на нее ужас; и Масинисса сказал:

— Я не могу тебя оставить в таком состоянии,

и она повернулась к нему, вдруг встрепенувшись, и с пересохшим горлом, не опуская глаз, повеливающим тоном ответила:

— Тогда не отпускай меня. Не отпускай,

и, не раздумывая, бросилась к нему на шею и с огромным облегчением почувствовала, что Масинисса прижал ее к себе. Он встал до рассвета, чтобы никто из их группы и персонал гостиницы не заметил, как он перебирается от Орели в свой номер. Орели встала чуть позже. Она приняла ванну и долго, ни о чем не думая, лежала в желтоватой воде, а потом резко из ванны вышла, чтобы позвонить человеку, которого она собиралась оставить. Он не мог в это поверить, он требовал объяснений, и, уступив сопротивлению — так как ему нужно было объяснение, — она объявила, что у нее появился кто-то другой, но это признание спровоцировало новую череду вопросов «где?», «кто?», «с каких пор?», а Орели повторяла, что это не имеет значения, потому что человек этот не имел никакого отношения к ее нынешней работе, он должен это понять, но он настоял, и ей пришлось признаться:

— Вчера вечером. Со вчерашнего вечера.

Он не унимался; в его голосе теперь слышны были всхлипы: «почему она объявила ему об этом так скоро?», «почему не подождала?», «может, это просто увлечение, о котором он мог бы и не знать?», «откуда у нее такая уверенность?», ведь теперь уже ничего исправить нельзя, зачем она признавалась ему в чем-то, что, может, совсем несерьезно, почему она была такой жестокой? Орели подумала, что он заслуживает правды.

— Потому что именно этого я и хочу — чтобы ничего нельзя было больше исправить.

~

За два часа до рассвета они шли вместе с Гавиной Пинтус на Темную утреню Страстного четверга. Они не спали всю ночь, оставаясь в баре, чтобы не просыпаться потом так мучительно рано; почистили зубы над мойкой стойки и жевали теперь мятную жвачку, чтобы не осквернить своим перегаром благочестия этой скорбной ночи. К Пасхальному понедельнику они задумали организовать перед баром большой пикник с концертом, а на следующий день собирались уехать. Либеро должен был лететь с Матье в Париж — они навестили бы отца Матье и заодно провели бы несколько дней в Барселоне, где заказали гостиницу, не ужимаясь в средствах — они могли себе это позволить, — совместили бы приятное с полезным, а у Жака Антонетти не возникло бы ощущения, что они приехали попрощаться с умирающим. А этой ночью Страстного четверга они шли, поддерживая Гавину Пинтус под руку, и старались держаться как можно прямее; ветер пробирал их сыростью и холодом до костей, хмель постепенно отпускал; сзади следовали Пьер-Эмманюэль Колонна с друзьями из Корте, которые приехали петь во время мессы, а потом и на Пасху; они тоже старались, как могли, побыстрее протрезветь. Церковь была полна заспанных прихожан. Электричество отключили. Свет исходил лишь от зажженных перед алтарем свечей. Аромат ладана напомнил Матье запах кожи Изаскун. Он перекрестился, давя в себе кислотную отрыжку. Пьер-Эмманюэль с друзьями расположились в углу апсиды с текстами псалмов. Они откашливались и шептались, переминаясь с ноги на ногу. Священник объявил, что скоро тьма накроет собой все вокруг во имя спасения мира, который вот- вот предаст Искупителя, проливающего слезы в Гефсиманском саду. Певчие затянули первый псалом:

«И было в Салиме жилище Его и пребывание Его на Сионе»,

и их удивительно чистые голоса наполнили собой всю церковь. На лице Пьера-Эмманюэля читалось огромное облегчение; он прикрыл глаза, чтобы сконцентрироваться на пении, священник приблизился к алтарю и погасил одну из свечей. Послышался шум трещоток, прихожане принялись стучать ногами по молитвенным скамьям — наступал конец света, погрузившегося во тьму:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату