матери, зная, что та обязательно уложит его в постель и будет молиться, стоя на коленях рядом, то и дело прикладывая к его животу горячие компрессы; он больше не хотел позволять своему демону лишать его единственной радости — школьных уроков, разноцветных карт по географии и величия истории с ее изобретателями, мудрецами, спасенными от вируса бешенства детьми, дельфинами и королями — всего того, что еще позволяло ему верить, что по ту сторону моря есть другой мир, волнующий мир жизни, в котором люди способны заниматься чем-то еще, а не мучительно и безысходно влачить жалкое свое существование; мир, в котором люди движимы иными желаниями, нежели стремлением как можно скорее его покинуть, ибо по ту сторону моря — и Марсель был в этом твердо уверен — уже много лет люди радовались миру новому, тому, навстречу которому в 1926 году отправился брат Жан-Батист, когда, скрыв свой настоящий возраст, вместе с сотнями других ребят записался на военную службу, чтобы перебраться за море и взглянуть, на что же похож этот новый мир, и их смирившиеся родители, несмотря на всю боль расставания, так и не смогли найти ни одной веской причины, способной удержать сыновей дома. Сидя за ужином рядом с Жанной-Мари, Марсель мысленно переносился к Жан-Батисту, на просторы воображаемых океанов со скользящими по волнам пиратскими парусниками, попадал в языческие города, где слышал запах дыма, пение, гвалт, и оказывался в благоухающих лесах с дикими животными и страшными туземцами, смотрящими на его брата с благоговением и страхом, словно на непобедимого архангела, истребляющего все напасти, архангела, вновь служащего во спасение людей; и на уроках закона божьего Марсель слушал небылицы священника молча, ибо уже знал, что такое апокалипсис, знал, что с наступлением конца света небеса не разверзнутся, не будет ни всадников, ни труб, ни числа зверя, никаких чудищ, а наступит тишина, да такая глубокая, будто и вовсе ничего и не случилось. Нет, ничего и не случилось — годы текли как песок сквозь пальцы, но ничего так и не происходило, и это ничто распространяло на все вокруг мощь своего слепого господства, господства смертельного и безраздельного, точку отсчета которому никто не в силах был определить. Ибо мир уже исчез к тому моменту, когда летом 1918 года была сделана эта фотография, сделана для того, чтобы хоть что-то смогло послужить свидетельством истока, а также и конца; мир исчез незаметно, и именно его отсутствие, самое загадочное и самое пугающее из всех отсутствий, зафиксированных в тот день на фотографической бумаге серебряной солью, Марсель и пытался уловить на протяжении всей жизни, стараясь угадать его следы в млечной кайме снимка, в лицах матери, брата и сестер, в насупившейся мордашке Жанны-Мари, в ничтожности их скудного человеческого присутствия с ускользающей из-под их ног землей, заставляющей их призрачно парить в абстрактном и бескрайнем, без каких-либо ориентиров и направлений пространстве, и даже связывающая их друг с другом любовь не в силах была их спасти, ибо вне мира и сама любовь бессильна. На самом деле мы не знаем, что представляют собой миры, и от чего зависит их существование. Быть может, вселенная хранит в себе некий таинственный закон, определяющий их зарождение, развитие и конец. Но мы знаем: чтобы возник мир новый, должен исчезнуть мир старый. И мы знаем, что разделяющий их временной промежуток может быть предельно кратким или, наоборот, столь долгим, что людям в их безысходности десятилетиями приходится учиться жить, чтобы в конечном итоге со всей неотвратимостью осознать, что научиться этому они не в состоянии, да что и не жили они вовсе. Возможно, мы все-таки можем распознать едва уловимые свидетельства только что исчезнувшего мира, но не в свисте снарядов на вспоротых полях севера, а в легком щелчке фотографического затвора, что едва сбивает дрожь знойного накала в объективе, или в тонкой натруженной руке молодой женщины, бесшумно прикрывающей посреди ночи дверь, оставляя позади себя ошибочно прожитую жизнь, или в квадрате паруса, скользящего по синеве Средиземного моря к берегам Гиппона и несущего с собой непостижимую весть из Рима о том, что люди его еще живы, а мира их больше нет.
Глубокой ночью, стараясь не шуметь, — да ее и так никто бы не услышал — Хайет заперла на ключ квартирку, которую занимала восемь лет, работая официанткой в баре на первом этаже, и пропала. Часам к десяти утра к бару подъехали охотники. В пикапах толклись собаки и, все еще опьяненные погоней и запахом крови, бешено виляли хвостами, взвизгивая и упиваясь истерическим лаем, в ответ на который охотники в похожей эйфории смачно извергали ругань и проклятия, а тучный Виржиль Ордиони трясся всем телом, едва сдерживаясь от давящего его смеха, пока остальные весело похлопывали его по плечу — ведь он сам за это утро подстрелил аж трех — из пяти — кабанов, и Виржиль хихикал, заливаясь краской, а Винсент Леандри, позорно упустивший крупного кабана с каких-нибудь тридцати метров, все сокрушался, что ни на что уже больше не годен, добавляя, правда, что упорно продолжает ходить на охоту ради обязательного под конец аперитивного ритуала, и как раз в этот самый момент кто-то крикнул, что бар закрыт. Хайет была всегда точна и пунктуальна, как движение светил, и Винсент тут же решил, что с ней случилось что-то неладное. Он взбежал по лестнице к квартире, постучал в дверь, сначала тихо, а затем сильнее:
— Хайет! У тебя все нормально? Хайет!
И, не дождавшись ответа, заявил, что выбьет дверь. Кто-то посоветовал Винсенту остыть — ведь, может, Хайет срочно вышла что-то купить, хотя предположить, что в деревне можно было что-то купить в начале осени, да еще и воскресным утром, было не то чтобы сложно, а едва ли возможно, да и вообще — что за срочность могла оправдать закрытие бара, хотя — кто знает? Да нет, Хайет обязательно вот-вот вернется, но она все не возвращалась, и Винсент повторял, что теперь-то он точно выбьет дверь; удержать его становилось все труднее, и в конце концов все сошлись на том, что лучше сходить к