если меня покорили достоинства этой индейской девушки? Поистине не нашлось бы мужчины, которого она бы не околдовала своей нежностью, красотой и той особой царственной грацией, какую дает лишь кровь императоров и долголетняя привычка повелевать. В ней, так же как в ее пышных одеяниях, было нечто варварское, но тогда я видел в этом лишь еще одно достоинство. Именно это больше всего притягивало и волновало меня; ее нежная женственность была окрашена особым оттенком, непонятным и мрачным; ее восточная роскошь, которой так не хватает нашим слишком благовоспитанным английским леди, одновременно действовала на воображение и на чувства, проникая через них прямо в сердце.
Да, Отоми была из тех женщин, о чьей любви мужчина может только мечтать, зная, что подобных характеров на свете очень немного, а исключительных условий, способных их воспитать, – и того меньше. Целомудренная и страстная, царственно благородная, богато одаренная природой, очень женственная, одновременно храбрая, как воин, и прекрасная, как прекраснейшая из ночей, с живым разумом, открытым для познания, и светлой душой, которую не способно сломить никакое испытание, с виду вечно изменчивая, но в действительности преданная и дорожащая своей честью, как мужчина, – такова была Отоми, дочь Монтесумы, принцесса племени отоми. Можно ли удивляться, что ее красота запала мне в сердце и что позднее, когда судьба подарила мне любовь принцессы, я ее тоже полюбил?
И в то же время в характере Отоми были такие черты, которые оттолкнули бы меня, если бы я о них знал. Несмотря на все свои достоинства, красоту и очарование, Отоми оставалась в глубине души дикаркой, и как она ни старалась это скрыть, кровь ацтеков временами брала в ней свое.
Так я раздумывал, лежа в одной из комнат дворца Чапультепека, когда тяжелые шаги стражи за дверью напомнили мне о том, что любовь и прочие прекрасные вещи не для меня, ибо жизнь моя по-прежнему висит на волоске. Завтра жрецы будут определять мою участь, а пленник, попавший в руки жрецов, может предугадать их решение заранее. Я был для них чужестранцем из племени белых людей. Такая жертва, конечно, в тысячу раз приятнее их богам, чем сердце простого индейца. Меня для того спасли от жертвенного ножа в Табаско, чтобы положить на более высокий алтарь Теночтитлана, – вот и всё. Мне суждено погибнуть ужасной смертью вдали от родины, и ни одна душа на земле об этом даже не узнает. С такими печальными мыслями я погрузился в сон.
Меня разбудили утренние лучи солнца. Поднявшись со своей циновки, я подошел к оконному проему, забранному деревянной решеткой, и выглянул наружу.
Дворец, где я находился, стоял на вершине каменистого холма. Его подножие омывали волны озера Тескоко, посреди которого примерно в миле с небольшим вздымались над водой храмовые башни Теночтитлана. По склонам холма и вокруг него отдельными группами росли гигантские кедры, увешанные серыми бородами лишайников, придававшими им странный призрачный вид. Они были так огромны, что самый большой дуб из нашего дитчингемского прихода показался бы карликом по сравнению с самым маленьким кедром, а самый высокий из них достигал у земли в окружности двадцати двух шагов. Между этими древними исполинами и в тени их ветвей раскинулись сады Монтесумы, с удивительными пышными цветами, с мраморными водометами, с многочисленными птичниками и загонами для диких зверей. Мне кажется, я не видел на свете ничего прекраснее! [25]
«Ну что ж, – подумал я про себя. – Пусть я погибну! Зато я видел Анауак, его императора, его обычаи и его народ, а это уже кое-что значит!»
Глава XVI
Томас – бог
Разве могло мне в то раннее утро прийти в голову, что еще до захода солнца я, скромный дворянин Томас Вингфилд, превращусь в божество и стану самым почитаемым после императора Монтесумы человеком или, вернее, богом города Теночтитлана!
А произошло это так. После завтрака с домашними принца Куаутемока меня отвели в зал суда, или, как его здесь называли, «Судилище бога». Там восседал на золотом троне Монтесума и вершил правосудие с такой пышностью и торжественностью, что я не берусь это описать. Вокруг него толпились советники и знатнейшие придворные, а перед ним лежал человеческий череп, увенчанный диадемой с изумрудами небывалой величины, от которых исходило даже сияние. В руке император держал вместо скипетра стрелу.
Перед Монтесумой стояло несколько вождей, или касиков, схваченных за измену. Суд над ними был короток. После того как было предъявлено обвинение, их спросили, что они могут сказать в свое оправдание, и каждый в нескольких словах изложил свою историю. Затем Монтесума, до сих пор безмолвный и неподвижный, взял свиток, на котором были изображены письменами-рисунками преступления касиков, и все так же молча проткнул стрелой образ каждого обвиняемого, осуждая всех на смерть. Обреченных тут же увели, и я так и не узнал, какая казнь их ожидала.
Когда с изменниками было покончено, в зал вошли несколько жрецов в мрачных черных одеяниях, со свисающими на спины спутанными космами. Дрожь охватила меня при виде этих надменных и жестоких людей с пронзительными глазами. Я заметил, что даже к самому императору они относились без особого почтения.
Советники и знатные воины отошли, жрецы заговорили с Монтесумой. Затем двое из них приблизились ко мне, взяли меня из рук стражи и подвели к трону. Здесь один жрец внезапно приказал мне раздеться, и я со стыдом повиновался. Когда на мне не осталось никакой одежды и я стоял обнаженный перед троном, жрецы обступили меня и начали внимательно разглядывать мое тело. На руке у меня выделялся шрам, оставленный шпагой де Гарсиа, а на плечах и на спине багровели едва затянувшиеся рубцы от когтей и зубов пумы. Жрецы спросили, откуда у меня эти следы. Я ответил. Отойдя в сторону, чтобы я не мог их слышать, они принялись яростно спорить между собой, но не пришли ни к какому решению и вынуждены были обратиться к императору.