— Согласны!
— Приветствуем!
— Ур-р-ра! — закричали жильцы и на радостях так качнули Гришку, что у него голова кругом пошла.
А ночью, когда опьяненный славой радио-инженер жилкоопа — товарищ Гриша засыпал, он слышал сквозь липкую дремоту ворчанье матери и смеющийся, добродушный голос отца:
— Оставь… Пусть ребенок развлекается… Чем царапаться ему с сестрою, пусть уж лучше до радио-дела приспосабливается… Может и действительно радио-инженером будет… В меня пошел мальчишка… Я, ведь, тоже был в детстве дошлым парнем..
Потом голос отца потерял слова и превратился в гудение пропеллера.
Гришка упал в липкие, пушистые об’ятия сна и тотчас же перед глазами его вырос огромный рупор, а оттуда густой голос прогудел громко и раздельно:.
— Мо — лодец!
И поцеловал Гришку в лоб.
Первый арест
Поглядывая из окна мчащегося со скоростью 70 километров в час поезда, я перебирал в своей памяти проводы вчерашнего дня, такого далекого, туманного, обрызганного горечью соленых слез.
Вспомнил синие горные вечера, нежные эдельвейсы, которые рвал я с опасностью для жизни на горных чердаках Швейцарии, и маленький домик с черепичной крышей, где я провел свое детство. И в дымке воспоминаний моих встал мой старый отец, покрытый сединою, точно старый Монблан своими вечными снегами.
Отец держал свою корявую руку на моей голове и говорил мне — голосом, дрожащим от слез:
— Сын мой, годы и работа подточили здоровье мое, и я чувствую, как с каждым днем убывают мои силы… А маленькие братья твои не хотят этого знать… Они с каждым днем просят все больше и больше хлеба, сыра и картофеля… Они ужасно много едят теперь… Я даже не знаю, как нам быть дальше… Наш огород и наша корова уже не в состоянии удовлетворить их аппетиты… Это ты должен понять сынок!.. И ты уже сам работник… Тебе, мой мальчик, уже 16 лет… А в твои годы — ого-о!.. В твои годы я начал вести самостоятельную жизнь, как и все… Да, да… Я еще и семье помогал тогда…
— Что ты хочешь, отец? — спросил я.
— Мне думается, — отвернулся он, — мне думается, ты мог бы проделать то же самое… Здесь, в этой маленькой Швейцарии, все поступают так… Ты не встретишь такой семьи, где не было бы половины членов ее в эмиграции… Бог мой — улыбнулся отец — не будь Швейцарии, я не знаю откуда бы брали европейские государства учителей, бонн и гувернанток…
Отец опустил голову и задумался.
— Но… куда я должен ехать? — спросил я, сдерживая на глазах невольно навернувшиеся слезы.
— Это ты сам решишь, но кто хочет счастья, тот должен ехать в большой город, — так говорил мне отец мой, а твой дед…
— Хорошо — сказал я — завтра я поеду в Берлин… Это очень большой город, не правда-ли?
— Да, это большой город; ты можешь найти в нем свое счастье… А на дорогу я тебе дам столько, сколько я в состоянии буду дать…
— Хорошо, — вскричал я и, боясь расплакаться, выбежал из комнаты.
Мимо окон плывут отвесные каменные горы, уходящие под самые облака и пронизанные стремительно сбегающими вниз бесчисленными ручьями.
Это каскады, потоки, целые реки.
Они бурлят, пенятся и, рассыпаясь по зеленой долине, орошают ее серебряными лентами.
Утро ясное, свежее, росистое, такое, какое возможно видеть лишь в Швейцарии.
Из окна вагона видны внизу дома, задернутые легким и прозрачным туманом, вверху по уступам лежит потемневший снег…
Сосновый лес мелькает в окнах темной зубчатой стеной и вниз, цепляясь за его ветви, ползут клубящиеся облака.
Чудно хороша эта дикая, чуть суровая природа.
Реки не просто текут, а бешено низвергаются; горы стоят дыбом; сено сушат на кольях; ручьев такое множество, точно там за хребтом этих каменных утесов хранятся неистощимые резервуары.
Иногда, на головокружительной высоте, мелькнет крохотная часовня, — окно, выдолбленное, в стене, или водруженный крест рядом с избушкой на курьих ножках.