которого показалась мне знакомой. И в самом деле, на нем я нашел друзей; они поджарили мне моего окуня в прованском масле и угостили отменным рагу из мяса, вкусно пахнувшим чесноком, и итальянским хлебом с толстой коркой, но без масла, и все это мы запили густым, крепким красным вином.
Моя лодка была полна воды, но я нашел койку и сухую постель в уютной каюте баркаса; там я и улегся и долго курил, беседуя с приятелями про старые дни, а над нами выл ветер в снастях, и туго натянутый канат стучал о мачту.
Глава 23
Целую неделю я плавал; после этого я вернулся домой, вполне готовый приняться за занятия в университете. После той попойки я всю неделю не пил. Чтобы не пить, мне приходилось избегать моих старых приятелей; ведь в той веселой, привольной жизни, к которой я опять вернулся, Джон Ячменное Зерно встречался на каждом шагу. Тогда, в первый день, меня потянуло к вину, но потом, в следующие дни, мне уже не хотелось пить: утомленный мозг отдохнул. Совесть тут не играла никакой роли. Я нисколько не жалел и не стыдился, что принял участие в оргии там, в Бенишии; я даже и не вспоминал о ней и с радостью вернулся к моим книгам и занятиям.
Лишь много лет спустя я вспомнил этот случай и оценил его по-настоящему. В то время, да и долго потом, я воспринимал это просто как веселую шутку. Но зато позднее, когда я снова узнал, что значит умственное перенапряжение, мне суждено было припомнить все и еще раз испытать мучительное желание забыться в вине.
Но, если не считать этого единственного случая в Бенишии, я продолжал вести абсолютно трезвый образ жизни. Я не пил, во-первых, потому, что мне этого не хотелось, во-вторых, я жил теперь, окруженный книгами и вращаясь в обществе студентов, где пьянствовать не было принято. Очутись я среди веселых бродяг, я, разумеется, сам стал бы напиваться. Ибо в этом-то и заключается вся беда, главный недостаток того пути, по которому следуют любители приключений: путь этот — царство Джона Ячменное Зерно.
Я закончил первый семестр первого курса и в январе 1897 года перешел на второй. Но недостаток средств, а кроме того, сознание, что университет не дает мне всего того, что мне нужно, и отнимает слишком много времени, — все это заставило меня оставить учебу. Особенно я не огорчался. Я учился два года и — что было еще ценнее — очень много читал. Кроме того, я научился правильно говорить. Правда, я еще делал ошибки, но уже не в письме, а лишь иногда в разговоре, когда из-за чего-нибудь волновался.
Я решил немедленно избрать себе карьеру. Меня очень интересовали четыре отрасли: во-первых, музыка; во-вторых — поэзия; в-третьих — мне хотелось писать на философские, политико-экономические и политические темы; наконец, в-четвертых — это меня, между прочим, привлекало меньше всего — я думал заняться беллетристикой. Но затем я решительно вычеркнул из списка музыку, зная, что из этого ничего не выйдет. Я засел у себя в комнате, где и принялся одновременно за все сразу. Боже мой, как горячо я принялся за дело! Я весь кипел жаждой творчества, я горел, как в лихорадке. Думаю, что другой на моем месте не выдержал бы. Удивляюсь, как у меня не случилось размягчение мозга от чрезмерной работы и меня не посадили в сумасшедший дом. Я писал, писал все что угодно — громоздкие трактаты, короткие рассказы научного и социологического характера, стихи всех родов, начиная с сонетов и триолетов и кончая трагедией, написанной белыми стихами, и слоноподобной эпической поэмой в духе Спенсера. Бывали случаи, что я сидел за столом по пятнадцати часов в сутки, изо дня в день, и писал не переставая. Порой я совсем забывал о еде или попросту отказывался идти обедать, чтобы не отрываться от бумаги, на которую набрасывал страстные излияния своей души.
А затем началась история с печатанием на машинке. У мужа сестры была пишущая машинка, на которой он работал днем. По ночам он разрешал мне ею пользоваться. Удивительная эта была штука. Я готов заплакать, вспоминая свою борьбу с ней. Это, вероятно, была модель первых лет эры пишущих машин: шрифт состоял из одних заглавных букв. В ней сидел какой-то злой дух. Она не подчинялась никаким законам физики и каждую секунду опровергала древнюю и почтенную аксиому, что одинаковые действия дают одинаковые результаты. Готов утверждать под присягой, что эта машина никогда не поступала одинаково два раза подряд. Снова и снова она доказывала, что совершенно разные действия смогут дать одинаковые результаты.
Как у меня болела от нее спина! До этого моя спина выдерживала какое угодно напряжение, а при моей прежней, не отличавшейся особенной изнеженностью жизни на нее подчас взваливалось очень и очень много. Но эта машинка доказала мне, что у меня не спина, а какая-то слабая былинка. Я усомнился даже в силе моих плеч. После каждой схватки с машинкой они ныли, точно от ревматизма. По клавишам приходилось ударять с такой силой, что человек, находившийся за стеной, принимал этот звук за гром или воображал, что кто-то ломает мебель. Приходилось ударять так сильно, что у меня боль от указательного пальца разливалась вплоть до самого локтя, а на кончиках пальцев вскакивали волдыри, которые лопались и затем появлялись снова.
Хуже всего было то, что я не только учился писать на машинке, но одновременно и переписывал свои рукописи. Чтобы написать какую-нибудь тысячу слов, я должен был совершить подвиг, продемонстрировав физическую выносливость и выдержав сильнейшее умственное напряжение; а между тем я каждый день сочинял много слов, и их нужно было напечатать и отослать издателям.
Эта жизнь — писание днем, печатание по ночам — чуть не уморила меня: переутомление мозга, нервное переутомление, да еще вдобавок и физическое, тем не менее, ни разу не привели меня к мысли напиться. Я парил слишком высоко, чтобы нуждаться в каком-нибудь дурмане. Все время, пока